Читатель найдет более полное изложение этих трех принципов в При­ложении в конце-этой книги под заглавием: Философские рассуждения о божественном призраке, о действительном мире и о человеке.

  Я называю ее безнравственной (inique), ибо, как мне думается, я до­казал в упомянутом уже Приложении, что эта тайна была и продолжает еще быть освящением всех ужасов, совершенных и совершаемых в челове­ческом мире. И я называю ее единственной (unique), ибо все другие бого­словские и метафизические нелепости, отупляющие человеческий ум, суть лишь ее неизбежные последствия.

  Г-н Стюарт Милль, быть может, единственный из их числа, в серьез­ности идеализма которого можно усомниться по двум причинам: во-первых, он если не безусловный ученик, то страстный поклонник, приверженец пози­тивной философии Огюста Конта, — философии, которая, несмотря на мно­гочисленные умышленные недоговоренности, действительно атеистична; во-вторых, Стюарт Милль — англичанин, а в Англии заявить себя атеистом значило бы еще и поныне поставить себя вне общества.

  Шесть или семь лет назад в Лондоне я слышал, как г-н Луи Блан высказывал приблизительно такую же мысль. «Лучшая форма правления, — сказал он мне, — была бы такая, которая всегда апеллировала бы к делам добродетельных гениев».

  Я спросил однажды Мадзини, какие меры примут для освобождения народа, когда его победоносная объединенная республика будет окончатель­но установлена. «Первою мерою, — ответил он мне, — будет учреждение школ для народа». — «А чему будут обучать народ в этих школах?» — «Обя­занностям человека, самопожертвованию и преданности». — Но где возьмете вы достаточное количество преподавателей, чтобы обучать этим вещам, ко­торым никто не имеет ни права, ни возможности обучать иначе как своим собственным примером? Не чрезвычайно ли ограниченно число людей, нахо­дящих высшее наслаждение в самопожертвовании и в преданности? Те, кто жертвует собою во имя великой идеи, повинуясь возвышенному влечению и удовлетворяя этому личному влечению, без которого самая жизнь теряет в их глазах всякую ценность, эти люди обыкновенно думают совсем о другом, нежели возведение своих действий в доктрину. Между тем как те, кто дела­ют из них доктрину, забывают чаще всего превращать эту доктрину в дей­ствие по той простой причине, что доктрина убивает жизнь, убивает живую спонтанность действия. Люди, подобные Мадзини, у которых доктрина и дей­ствия находятся в удивительном единстве, — очень редкое исключение. В хри­стианстве также были великие люди, святые люди, которые действительно делали или по меньшей мере страстно стремились делать все то, что пропо­ведовали, и сердца которых, переполненные любовью, были полны презрения к наслаждениям и благам сего мира. Но громадное большинство католиче­ских и протестантских священников, которые сделали своим ремеслом про­поведь доктрины целомудрия, воздержания и отречения, своим примером обыкновенно опровергали свою доктрину. И не без основания, но вследствие опыта многих веков у народов всех стран сложились такие поговорки: «раз­вратен, как поп», «лакомка, как поп», «честолюбив, как поп», «жаден, корыс­тен, скуп, как поп». Установлено, таким образом, что учителя христианских добродетелей, поставленные церковью, — священники, в своем громадном большинстве, поступают совершенно обратно тому, что проповедуют. Самые общераспространенность и преобладание подобных фактов доказывают, что вину следует приписывать не отдельным лицам, но невозможному социаль­ному положению, в какое эти люди поставлены. В положении христианского священника заключается двойное противоречие. Во-первых, противоречие доктрины воздержания и отречения с положительными стремлениями и по­требностями человеческой природы, с стремлениями и потребностями, которые в некоторых индивидуальных, всегда очень редких случаях могут еще постоянно попираться, сдерживаться и даже совершенно уничтожаться по­стоянным влиянием какой-нибудь могущественной интеллектуальной или мо­ральной страсти и которые в известные моменты коллективной экзальтации могут забываться и игнорироваться в течение некоторого времени большим количеством людей сразу. Но они настолько существенным образом присущи человеческой природе, что всегда в конце концов берут свое, так что, когда мешают их удовлетворению правильным и нормальным образом, они всегда заставляют изыскивать для своего удовлетворения вредные и уродливые спо­собы. Таков естественный и, следовательно, роковой, непреодолимый закон, под гибельное действие которого неизбежно подпадают все христианские священники, и особенно священники римско-католической церкви. Он не рас­пространяется на профессоров школы, другими словами, на священников но­вейшей Церкви, если только и их не обяжут проповедовать христианское воздержание и отречение.

  Наука, становясь всеобщим достоянием, сольется в некотором роде с непосредственной и реальной жизнью каждого. Она выиграет в пользе и приятности то, что потеряет в гордости, честолюбии и педантическом докт­ринерстве. Это, конечно, не помешает тому, чтобы гениальные люди, более способные к научным спекуляциям, нежели большинство их современников, отдались более исключительно, чем другие, культивированию наук и оказали великие услуги человечеству, не претендуя тем не менее на иное социальное влияние, чем естественное влияние, которое более высокая интеллектуаль­ность никогда не перестанет оказывать в своей среде, ни на иную награду, кроме той, какую каждый избранный ум находит в удовлетворении своей благородной страсти.

  Следует различать универсальный опыт, на котором основывается всякая наука, от универсальной веры, на которую идеалисты хотят опереть свои верования. Опыт есть действительное установление действительных фак­тов; вера есть лишь предположение фактов, которых никто не видел и ко­торые, следовательно, находятся в противоречии с опытом всех.

    Идеалисты, все те, кто верит в нематериальность и бессмертие чело­веческой души, должны быть чрезвычайно смущены фактом интеллектуаль­ного различия, существующего между расами, народами и индивидами. Как объяснить эту разницу, если только не допустить, что божественные частицы были распределены неравномерно? К несчастью, существует слишком значи­тельное количество людей совершенно тупых, глупых до идиотизма. Не по­лучили ли они при распределении частицу, одновременно, и божественную И тупую? Чтобы выйти из этого затруднения, идеалисты необходимо должны предположить, что все человеческие души одинаковы, но что тюрьмы, в ко­торые они заключены, т. е. человеческие тела, — неодинаковы и одни более способны, чем другие, служить органом для чистой интеллектуальности ду­ши. Одна душа, таким образом, имела бы в своем распоряжении органы весьма тонкие, другая — органы слишком грубые. Но такими тонкостями идеализм не вправе пользоваться и не может пользоваться без того, чтобы не впасть в непоследовательность и самый грубый материализм. Ибо перед абсолютной нематериальностью души все телесные различия исчезают, все телесное, материальное должно явиться безразлично, равно и абсолютно гру­бым. Пропасть, разделяющая душу от тела, абсолютно нематериальное от абсолютно материального, бесконечна; следовательно, все различия, необъ­яснимые и, кроме того, логически невозможные, которые могли бы существовать по другую сторону пропасти, в материи, должны быть ничтожными и .не существующими для души и не могут, не должны оказывать на неё ника­кого влияния. Одним словом, абсолютно нематериальное не может содержаться, быть заключено и еще меньше может быть выражено, в какой бы то ни было степени, абсолютно материальным. Из всех грубых материалистиче­ских — в том смысле, который присвоен этому слову идеалистами, — т. е. жи­вотных, измышлений, которые были порождены невежеством и первобытной глупостью людей, мысль о нематериальной душе, заключенной в материаль­ном теле, представляет собой, разумеется, самое грубое, самое нелепое из­мышление; и ничто лучше не доказывает всемогущества древних предрассуд­ков, оказывающих влияние даже на лучшие умы, как этот поистине плачев­ный факт, что люди, даже одаренные высоким интеллектом, могут еще го­ворить об этом в настоящее время.

  Я прекрасно знаю, что в теологических и метафизических системах Вос­тока, и особенно в Индии, включая сюда буддизм, уже встречается прин­цип уничтожения действительного мира во имя идеала или абсолютной аб­стракции. Но он не носит еще этого характера добровольного и обдуманного отрицания, которым отличается христианство. Ибо, когда эти системы были созданы, собственно человеческий мир, мир человеческого разума, человече­ской науки, человеческой воли и человеческой свободы, не был еще развит в той степени, в какой он проявился впоследствии в греко-римской циви­лизации.

[...] Не таково мнение доктринерской школы социалистов, или скорее авторитарных коммунистов Германии, — школы, основанной несколько раньше 1848 г. и оказавшей — надо приз­нать это — крупные услуги делу пролетариата не только в Гер­мании, но и в Европе. Это ей главным образом принадлежит великая идея «Международной Ассоциации рабочих», а также и инициатива ее первого осуществления. Ныне она находится во главе Социал-Демократической Рабочей партии в Германии, имеющей своим органом «Фольксштат» («Народное государ­ство»).

Это, следовательно, весьма почтенная школа, что не мешает «и по временам глубоко заблуждаться; одной из главных ее ошибок было то, что она приняла за основание своих теорий принцип глубоко верный, когда его рассматривают в верном освещении, то есть с точки зрения относительной, но который, рассматриваемый и выставленный безусловно, как единствен­ное основание и первоисточник всех других принципов (как это делает эта школа), становится совершенно ложным.

Этот принцип, составляющий, впрочем, существенное осно­вание позитивного социализма, был впервые научно сформу­лирован и развит г. Карлом Марксом, главным вождем школы немецких коммунистов. Он проходит красной нитью через зна­менитый «Коммунистический Манифест», выпущенный в 1848 г. международным комитетом французских, английских, бельгий­ских и немецких коммунистов, собравшихся в Лондоне под ло­зунгом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Этот манифест, составленный, как известно, гг. Марксом и Энгельсом, сделался основой всех дальнейших научных трудов школы и агитацион­ной деятельности в народе, которая велась позднее Фердинан­дом Лассалем в Германии.

Этот принцип абсолюта» противоположен принципу, призна­ваемому идеалистами всех школ. В то время как последние вы­водят всю историю — включая проявление материальных инте­ресов и различных ступеней экономической организации общест­ва — из проявления идей, немецкие коммунисты, напротив, во всей человеческой истории, в самых идеальных проявлениях как коллективной, так и индивидуальной жизни человечества, во всех интеллектуальных, моральных, религиозных, метафизиче­ских, научных, художественных, политических, юридических и социальных проявлениях, имевших место в прошлом и происхо­дящих в настоящем, видели лишь отражение или неизбежный рикошет проявления экономических фактов. В то время как идеалисты утверждают, что идеи господствуют над фактами и производят их, коммунисты, наоборот, в полном согласии с на­учным материализмом утверждают, что факты порождают идеи и что последние всегда лишь суть идеальное отражение совер­шившихся фактов, что из всех фактов факты экономические, материальные, факты по преимуществу представляют собой настоящую базу, главное основание; всякие же другие факты — интеллектуальные и моральные, политические и социальные — суть лишь необходимо производные.

Кто прав — идеалисты или материалисты? Раз вопрос ста­вится таким образом, колебание становится невозможным. Вне всякого сомнения, идеалисты заблуждаются, а материалисты — правы. Да, факты господствуют над идеями; да, идеал, как выразился Прудон, есть лишь цветок, материальные условия существования которого представляют его корень. Да, вся ин­теллектуальная и моральная, политическая и социальная история человечества есть лишь отражение его экономической исто­рии.

Все отрасли современной сознательной и серьезной науки приходят к провозглашению этой великой основной и решитель­ной истины: да, общественный мир, мир собственно человече­ский, одним словом, человечество есть не что иное, как послед­нее совершеннейшее — для нас по крайней мере и применитель­но к нашей планете — проявление, наивысшее проявление жи­вотности. Но так как всякое проявление неизбежно влечет за собой отрицание, отрицание основы или исходной точки, чело­вечество есть в то же время и по сути дела всевозрастающее сознательное отрицание животности в людях. Это отрицание — столь же разумное, как естественное, и разумное именно потому лишь, что естественное, и в одно и то же время и историческое и логическое, фатальное, как и всякие проявления и реализации всех естественных законов в мире, — оно-то и составляет и соз­дает идеал, мир интеллектуальных и моральных убеждений идей.

Да, наши первые предки, наши Адамы и Евы, были если не гориллы, то по меньшей мере очень близкие родичи гориллы, всеядные, умные и жестокие животные, одаренные в неизмери­мо большей степени, чем животные всех других видов, двумя ценными способностями: способностью мыслить и способностью, потребностью бунтовать.

Эти две способности, комбинируя свое поступательное дей­ствие в истории, представляют, собственно, момент, сторону, от­рицательную силу в позитивном проявлении животного начала в человеке и создают, следовательно, все то, что является челове­ческим в человеке.

Библия — очень интересная и порою очень глубокая книга, когда ее рассматривают как одно из древнейших дошедших до нас проявлений человеческой мудрости и фантазии, — весьма наивно выражает эту истину в мифе о первородном грехе. Иего­ва, несомненно самый ревнивый, самый тщеславный, самый жес­токий, самый несправедливый, самый кровожадный, самый боль­шой деспот и самый сильный враг человеческого достоинства и свободы из всех богов, какому когда-либо поклонялись люди, создав неизвестно по какому капризу — вероятно, чтобы было чем развлечься от скуки, которая должна быть ужасна в вечном эгоистическом одиночестве, или для того, чтобы обзавестись новыми рабами, — Адама и Еву, великодушно предоставил в их распоряжение всю землю со всеми ее плодами и животными и поставил лишь одно ограничение полному пользованию этими благами.

Он строго запретил им касаться плодов древа познания. Он хотел, следовательно, чтобы человек, лишенный самосознания, оставался вечно животным, ползающим на четвереньках перед вечным Богом, его Создателем и Господином. Но вот появляется Сатана, вечный бунтовщик, первый свободный мыслитель и эмансипатор миров. Он пристыдил человека за его невежество и скотскую покорность; он эмансипировал его и наложил на его лоб печать свободы и человечности, толкая его к непослушанию и вкушению плода знания.

Остальное всем известно. Господь Бог, предвидение которого, составляющее одну из божественных способностей, должно бы было, однако, уведомить его о том, что должно произойти, пре­дался ужасному и смешному бешенству, он проклял Сатану, человека и весь мир, созданные им самим, поражая, так ска­зать, себя самого в своем собственном творении, как это делают дети, когда приходят в гнев. И не довольствуясь наказанием наших предков в настоящем, он проклял их во всех их гряду­щих поколениях, неповинных в преступлении, совершенном их предками. Наши католические и протестантские теологи нахо­дят это очень глубоким и очень справедливым именно потому, что это чудовищно несправедливо и нелепо! Затем, вспомнив, что он не только Бог мести и гнева, но еще и Бог любви, после того как он исковеркал существование нескольких миллиардов несчастных человеческих существ и осудил их на вечный ад, он проникся жалостью к остальным, и, чтобы спасти их, чтобы при­мирить свою вечную божественную любовь со своим вечным бо­жественным гневом, всегда падким до жертв и крови, он послал в мир в виде искупительной жертвы своего единственного сына, чтобы он был убит людьми. Это называется тайной искупления, лежащей в основе всех христианских религий. И еще если бы божественный Спаситель спас человечество! Нет! В раю, обе­щанном Христом, — как известно, ибо об этом объявлено фор­мально, — будет лишь очень немного избранных. Остальные, бесконечное большинство поколений нынешних и грядущих, бу­дут вечно жариться в аду. В ожидании, чтобы утешить нас, Бог, всегда справедливый, всегда добрый, отдал землю правительст­вам Наполеонов III, Вильгельмов I, Фердинандов Австрийских и Александров Всероссийских.

Таковы нелепые сказки, преподносимые нам, и таковы чудо­вищные доктрины, которым обучают в самый расцвет XIX века во всех народных школах Европы по специальному приказу пра­вительств. Это называют — цивилизовать народы! Не очевидно ли, что все эти правительства суть систематические отравители, заинтересованные отупители народных масс?

Меня охватывает гнев всякий раз, когда я думаю о тех под­лых и преступных средствах, которые употребляют, чтобы удер­жать нации в вечном рабстве, чтобы быть в состоянии лучше стричь их, и это отвлекло меня далеко в сторону. Ибо что в са­мом деле преступления всех Тропманов мира в сравнении с теми оскорблениями человечества, которые ежедневно средь бела дня на всем пространстве цивилизованного мира совершаются теми самыми, кто осмеливается называть себя опекунами и отцами народов?

Возвращаюсь к мифу о первородном грехе.

Бог подтвердил, что Сатана был прав, и признал, что дьявол не обманул Адама и Еву, обещая им знание и свободу в награ­ду за акт неповиновения, совершить который он соблазнил их. Ибо едва они съели запрещенный плод, как Бог сказал сам себе (см. Библию): «Вот, человек сделался подобен одному из Нас, он знает добро и зло. Помешаем же ему съесть плод древа веч­ной жизни, дабы он не стал бессмертным, как Мы».

Оставим теперь в стороне сказочную сторону этого мифа и рассмотрим его истинный смысл. Смысл его очень ясен. Чело­век эмансипировался, он отделался от животности и стал чело­веком. Он начал свою историю и свое чисто человеческое про­явление актом непослушания и знания, то есть бунтом и мыслью.

I) Три элемента или, если угодно, три основных принципа составляют существенные условия всякого человеческого, как индивидуального, так и коллективного, проявления в истории: 1) человеческая животность, 2) мысль и 3) бунт. Первой соот­ветствует собственно социальная и частная экономия; второму — знание; третьему — свобода*.

Читатель найдет более полное изложение этих трех принципов в При­ложении в конце-этой книги под заглавием: Философские рассуждения о божественном призраке, о действительном мире и о человеке.

Идеалисты всех школ, аристократы и буржуа, теологи и метафизики, политики и моралисты, духовенство, философы или поэты — не считая либеральных экономистов, как известно ярых поклонников идеала, — весьма оскорбляются, когда им говорят, что человек со всем своим великолепным умом, своими высоки­ми идеями и своими бесконечными стремлениями есть — как и все существующее в мире — не что иное, как материя, не что иное, как продукт этой презренной материи.

Мы могли бы ответить им, что материя, о которой говорят материалисты, — материя стремительная, спонтанно и вечно подвижная, деятельная и плодотворная; материя, химически или органически определенная и с проявляющимися механическими, физическими, животными или интеллектуальными свойствами или силами, которые ей неизбежно присущи, — эта материя не имеет ничего общего с презренной материей идеалистов. Эта последняя, продукт их ложного отвлечения, действительно ту­пое, неодушевленное, неподвижное, не способное произвести ни малейшей вещи сущее, caput mortuum, презренный вымысел, противоположный тому прекрасному вымыслу, который они на­зывают Богом, высшим существом, в сравнении с которым материя в их понимании, лишенная ими самими всего того, что сос­тавляет ее действительную природу, неизбежно представляет собою высшее Небытие. Они отняли у материи ум, жизнь, все определяющие качества, действенные отношения или силы, са­мое движение, без коего материя не была бы даже весомой, оставив ей лишь абсолютную непроницаемость и неподвижность в пространстве. Они приписали все эти силы, качества и есте­ственные, проявления воображаемому Существу, созданному их отвлеченной фантазией; затем, переменив роли, они назвали этот продукт их воображения, этот призрак, этого Бога, кото­рый есть Ничто, Высшим Существом. И в виде неизбежного следствия они объявили, что все действительное Сущее, мате­рия, мир — ничто. После того они с важностью говорят нам, что эта материя не способна ничего произвести, ни даже прийти сама собою в движение и что, следовательно, она должна была быть создана их Богом.

В Приложении, в конце этой книги, я вывел на чистую воду поистине возмутительные нелепости, к которым неизбежно при­водит представление о Боге как личном создателе и руководи­теле мира, или безличном, рассматриваемом как род божествен­ной души, разлитой во всем мире, вечный принцип коего она, таким образом, составляет; или даже как бесконечной божест­венной мысли, вечно присущей и действующей в мире и прояв­ляющейся всегда во всей совокупности материальных и конеч­ных существ.

Здесь я ограничусь указанием лишь на один пункт.

Совершенно понятно последовательное проявление матери­ального мира, точно так же как и органической животной жиз­ни и исторически прогрессивного человеческого ума, как индиви­дуального, так и социального, в этом мире. Это — вполне есте­ственное движение от простого к сложному, снизу вверх или от низшего к высшему; движение, согласное со всем нашим еже­дневным опытом и, следовательно, согласное также с нашей естественной логикой, с самыми законами нашего ума, который, формируясь и проявляясь лишь с помощью этого самого опыта, выступает тем самым не чем иным, как, так сказать, его мыс­ленным, мозговым воспроизведением или его сознательным ре­зюме.

Система идеалистов представляет собою совершенную проти­воположность этому. Она есть абсолютное извращение всякого человеческого опыта и всемирного и всеобщего здравого смысла, который есть необходимое условие всякого соглашения между людьми и который, восходя от той столь простой и столь же единодушно признанной истины, что дважды два — четыре, к самым возвышенным и сложным научным положениям, не до­пуская притом ничего, что не подтверждается строго опытом или наблюдением предметов или фактов, составляет единственную серьезную основу человеческих знаний.

Вместо того чтобы следовать естественным путем снизу вверх, от низшего к высшему и от сравнительно простого к бо­лее сложному; вместо того чтобы умно, рационально просле­дить прогрессивное и действительное движение мира от мира, называемого неорганическим, к миру органическому, раститель­ному, затем животному и, наконец, специально к человеческому, от химической материи или химического сущего к живой мате­рии или к живому сущему, и от живого сущего к сущему мыс­лящему, идеалистические мыслители, одержимые, ослепленные и толкаемые божественным призраком, унаследованным ими от теологии, следуют совершенно противоположным путем. Они идут сверху вниз, от высшего к низшему, от сложного к про­стому. Они начинают Богом, представленным в виде личного существа или в виде божественной субстанции или идеи, и пер­вый же шаг, который они делают, является страшным падением из возвышенных вершин вечного идеала в грязь материального мира; от абсолютного совершенства к абсолютному несовершен­ству; от мысли о бытии или скорее от высшего бытия к небытию. Когда, как и почему божественное, вечное, бесконечное сущее, абсолютное совершенство, вероятно надоевшее самому себе, ре­шилось на это отчаянное Salto mortale, этого ни один идеалист, ни один теолог, метафизик или поэт никогда сами не могли по­нять, а тем более объяснить профанам. Все религии прошлого и настоящего и все трансцендентные философские системы вер­тятся вокруг этой единственной и безнравственной тайны*.

Я называю ее безнравственной (inique), ибо, как мне думается, я до­казал в упомянутом уже Приложении, что эта тайна была и продолжает еще быть освящением всех ужасов, совершенных и совершаемых в челове­ческом мире. И я называю ее единственной (unique), ибо все другие бого­словские и метафизические нелепости, отупляющие человеческий ум, суть лишь ее неизбежные последствия.

Святые люди, боговдохновенные законодатели, пророки, мес­сии искали в ней жизнь и нашли лишь пытки и смерть. Подоб­но древнему сфинксу, она пожрала их, ибо они не сумели объяс­нить ее. Великие философы — от Гераклита и Платона до Де­карта, Спинозы, Лейбница, Канта, Фихте, Шеллинга и Гегеля, не говоря уже об индийских философах, написали горы томов и создали столь же остроумные, как и возвышенные, системы, в которых они мимоходом высказали много прекрасных и вели­ких вещей и открыли бессмертные истины, но оставили эту тай­ну, главный предмет их трансцендентных изысканий, столь же непроницаемой, какою она была и до них. Но раз гигантские усилия самых удивительных гениев, которых знает мир и кото­рые в течение по меньшей мере тридцати веков всякий раз за­ново предпринимали этот сизифов труд, привели лишь к тому, чтобы сделать эту тайну еще более непонятной, можем ли мы надеяться, что она будет нам раскрыта теперь рутинной диа­лектикой какого-нибудь узколобого ученика искусственно подогретой метафизики, и это в эпоху, когда живые и серьезные умы отвернулись от этой двусмысленной науки, вытекшей из сделки, исторически, разумеется, вполне объяснимой, между не­разумием веры и здравым научным разумом?

Очевидно, что эта ужасная тайна необъяснима, значит, она нелепа, ибо одну только нелепость нельзя объяснить. Очевидно, что, если кто-либо ради своего счастья или жизни стремится к ней, тот должен отказаться от своего разума и, обратившись, если может, к наивной, слепой грубой вере, повторить с Тертуллианом и всеми искренно верующими слова, которые резюми­руют самую сущность теологии: Credo quia absurdum.

Тогда всякие споры прекращаются, и остается лишь торже­ствующая глупость веры. Но тогда сейчас же рождается другой вопрос: как может в умном и образованном человеке родиться потребность верить в эту тайну?

Нет ничего более естественного, как то, что вера в Бога, Творца, руководителя, судьи, учителя, проклинателя, спасителя и благодетеля мира, сохранилась в народе, и особенно среди сельского населения, гораздо больше, чем среди городского про­летариата. Народ, к несчастью, еще слишком невежествен. И он удерживается в своем невежестве систематическими усилиями всех правительств, считающих не без основания невежество одним из самых существенных условий своего собственного мо­гущества.

Подавленный своим ежедневным трудом, лишенный досугов, умственных занятий, чтения — словом, почти всех средств и влияний, развивающих мысль человека, народ чаще всего при­нимает без критики и гуртом религиозные традиции, которые с детства окружают его во всех обстоятельствах жизни, искусст­венно поддерживаются в его среде толпой официальных отрави­телей всякого рода, духовных и светских, и превращаются у него в род умственной и нравственной привычки, слишком часто бо­лее могущественной, чем его естественный здравый смысл.

Есть и другая причина, объясняющая и в некотором роде узаконивающая нелепые верования народа. Эта причина — жалкое положение, на которое народ фатально обречен эконо­мической организацией общества в наиболее цивилизованных странах Европы.

Сведенный в интеллектуальном и моральном, равно как и в материальном, отношении к минимуму человеческого существо­вания, заключенный в условиях своей жизни, как узник в тюрь­му без горизонта, без исхода, даже без будущего, если верить экономистам, народ должен был бы иметь чрезвычайно узкую душу и плоский инстинкт буржуа, чтобы не испытывать потреб­ности выйти из этого положения. Но для этого у него есть лишь три средства, из коих два мнимых и одно действительное. Два первых — это кабак и церковь, разврат тела или разврат души. Третье — социальная революция.

Отсюда я заключаю, что только эта последняя — по крайней мере в гораздо большей степени, чем всякая теоретическая про­паганда свободномыслящих, — будет способна вытравить послед­ние следы религиозных верований и развратные привычки наро­да, — верования и привычки, гораздо более тесно связанные между собою, чем это обыкновенно думают. И заменяя призрач­ные и в то же время грубые радости этого телесного и духовного разврата тонкими и в то же время действительными радостями человечности, осуществленной полностью в каждом и во всех, одна лишь социальная революция будет обладать силой закрыть в одно и то же время и все кабаки, и все церкви.

До тех пор народ, взятый в массе, будет верить, и если у него и нет разумного основания, он имеет по крайней мере пра­во на это.

Есть разряд людей, которые, если и не верят, должны по крайней мере казаться верующими. Это — мучители, угнетате­ли, все эксплуататоры человечества, священники, монархи, го­сударственные люди, военные, общественные и частные финан­систы, чиновники всех сортов, полицейские, жандармы, тюрем­щики и палачи, монополисты, капиталисты, ростовщики, пред­приниматели и собственники, адвокаты, экономисты, политика­ны всех цветов, до последнего бакалейщика, — все в один голос повторят слова Вольтера:

«Если бы Бог не существовал, его надо было бы изобрести».

Ибо, вы понимаете, для народа необходима религия. Это — предохранительный клапан.

Существует, наконец, довольно многочисленная категория честных, но слабых душ, которые, будучи слишком умными, что­бы принимать всерьез христианские догмы, отбрасывают их по частям, но не имеют ни мужества, ни силы, ни необходимой ре­шимости, чтобы отвергнуть их полностью. Они предоставляют вашей критике все особенные нелепости религии, они отворачи­ваются от чудес, но с отчаянием цепляются за главную неле­пость, источник всех других, за чудо, которое объясняет и уза­конивает все другие чудеса, — за существование Бога. Их Бог — отнюдь не сильное и мощное Сущее, не грубо положительный Бог теологии. Это — Сущее туманное, прозрачное, призрачное, до такой степени призрачное, что, когда его думают схватить, оно превращается в Ничто. Это — мираж, блуждающий огонек, не светящий и не греющий. И однако, они держатся за него и верят, что, если он исчезнет, все исчезнет с ним. Это души не­уверенные, болезненные, дезориентированные современной циви­лизацией, не принадлежащие ни к настоящему, ни к будущему, бледные призраки, вечно висящие между небом и землей и за­нимающие совершенно такую же позицию между буржуазной политикой и социализмом пролетариата. Они не чувствуют в себе силы ни мыслить до конца, ни желать, ни решиться, и они теряют свое время, вечно пытаясь примирить непримиримое. В общественной жизни они называются буржуазными социали­стами.

Ни с ними, ни против них невозможен никакой спор. Они слишком больны.

Но есть небольшое количество знаменитых людей, о которых никто не осмелится говорить без уважения и в полном здоровье, силе ума и искренности которых никто не вздумает усомниться. Достаточно назвать имена Мадзини, Мишле, Кинэ, Джона Стю­арта Милля*. Благородные и сильные души, великие сердца, великие умы, великие писатели, а Мадзини еще и героический и революционный воскреситель великой нации, они все — апо­столы идеализма и страстные хулители и страстные противники материализма, а следовательно, и социализма как в философии, так и в политике.

Г-н Стюарт Милль, быть может, единственный из их числа, в серьез­ности идеализма которого можно усомниться по двум причинам: во-первых, он если не безусловный ученик, то страстный поклонник, приверженец пози­тивной философии Огюста Конта, — философии, которая, несмотря на мно­гочисленные умышленные недоговоренности, действительно атеистична; во-вторых, Стюарт Милль — англичанин, а в Англии заявить себя атеистом значило бы еще и поныне поставить себя вне общества.

Следовательно, нужно обсуждать этот вопрос против них.

Отметим прежде всего, что ни один из поименованных мною великих людей и вообще ни один другой сколько-нибудь выдаю­щийся идеалистический мыслитель наших дней не заботится о собственно логической стороне этого вопроса. Ни один не попы­тался философски разрешить возможность божественного саль­то-мортале из вечных и чистых областей духа в грязь матери­ального мира. Побоялись ли они затронуть это неразрешимое противоречие и отчаялись разрешить его после того, как вели­чайшие гении истории не успели в этом, или же они считают его уже в достаточной мере решенным? Это их тайна. Факт тот, что они оставили в стороне теоретическое доказательство суще­ствования Бога и изложили лишь практические причины и след­ствия его. Они все говорили о нем как о факте всемирно приз­нанном и как таковом не могущем более быть предметом како­го-либо сомнения, ограничиваясь вместо всяких доказательств констатированием древности и этой самой всеобщности веры в Бога.

Это внушительное единодушие, по мнению многих знамени­тых людей и писателей (назовем лишь наиболее известных), по красноречивому мнению Жозефа де Мэстра и великого итальянского патриота Джузеппе Мадзини, стоит больше, чем все научные доказательства; а если логика небольшого числа последовательных, весьма серьезных, но непопулярных мысли­телей противна этой общепризнанной истине, тем хуже, говорят они, для этих мыслителей и для их логики, ибо всеобщее согла­сие, всемирное и древнее принятие какой-либо идеи во все времена признавалось наиболее неоспоримым доказательством ее истинности. Чувство всех и убеждение, которое находится и дер­жится всегда и повсюду, не могут обманывать. Они должны иметь свои корни в абсолютно присущей необходимости самой природы человека. А так как было установлено, что все народы прошлого и настоящего верили и верят в существование Бога, очевидно, что те, кто имеет несчастие сомневаться в нем, какова бы ни была логика, вовлекшая их в это сомнение, суть сущест­ва ненормальные, чудовища.

Итак, древность и всемирность верования являются вопреки всякой науке и всякой логике достаточным и непререкаемым доказательством его истинности. Почему же?

До века Коперника и Галилея все верили, что солнце вра­щается вокруг земли. Разве они не ошибались?

Есть ли что древнее и распространеннее рабства? Может быть, людоедство. С образования исторического общества и до наших дней всегда и везде была эксплуатация принудительного труда масс, рабов, крепостных или наемных рабочих каким-либо господствующим меньшинством, угнетение народов Церковью и Государством. Нужно ли заключать из этого, что эксплуатация и угнетение есть необходимость, абсолютно присущая самому существованию общества? Вот, примеры, доказывающие, что аргументация адвокатов господа Бога ничего не доказывает.

В самом деле, нет ничего столь всеобщего и столь древнего, как несправедливость и нелепость; напротив, истина и справед­ливость в развитии человеческих обществ наименее распростра­нены, наиболее молоды. Это объясняет также и постоянное ис­торическое явление неслыханных преследований, которым пер­вые провозгласившие истину и справедливость подвергались и подвергаются со стороны официальных, дипломированных пред­ставителей, заинтересованных во «всеобщих» и «древних» веро­ваниях, и часто со стороны тех самых народных масс, которые, замучив проповедников истины, всегда кончали тем, что потом принимали и приводили к торжеству их идеи.

В этом историческом явлении нет ничего, что бы удивляло и устрашало нас, материалистов и социалистов-революционе­ров.

Сильные нашим сознанием, нашей любовью к истине во что бы то ни стало, этой логической страстью, которая сама по себе является великой силой и вне которой нет мысли; сильные на­шей страстью к справедливости и нашей непоколебимой верой в торжество человечности над всем животным в теории и прак­тике; сильные, наконец, доверием и взаимной поддержкой, ко­торую оказывают друг другу небольшое число разделяющих наши убеждения, мы миримся с этим историческим явлением, в котором видим проявление социального закона сколь есте­ственного, столь же необходимого и столь же неизменного, как и все другие законы, правящие миром.

Этот закон есть логическое, неизбежное следствие живот­ного происхождения человеческого общества. А перед лицом всех научных, физиологических, психологических, исторических доказательств, накопленных в наши дни, точно так же как и перед лицом подвигов немцев, завоевателей Франции, даю­щих ныне такое блестящее доказательство этого, положительно нельзя более сомневаться в действительности такого происхож­дения. Но с того момента, как мы примем животное происхож­дение человека, все объясняется. История предстает тогда пе­ред нами как революционное отрицание прошлого — то медлен­ное, апатическое, сонное, то страстное и мощное. Именно в прогрессивном отрицании первобытной животности человека, в проявлении его человечности она и состоит. Человек, хищное животное, двоюродный брат гориллы, вышел из глубокой ночи животного инстинкта, чтобы прийти к свету ума, что и объяс­няет совершенно естественно все былые заблуждения и утеша­ет нас отчасти в его нынешних ошибках.

Он вышел из животного рабства и, пройдя через божест­венное рабство, переходный этап между его животностью и че­ловечностью, идет ныне к завоеванию и осуществлению своей человеческой свободы. Отсюда следует, что древность верова­ния, какой-нибудь идеи далеко не является доказательством в их пользу и, напротив, должна сделать нас подозрительны­ми. Ибо позади нас наша животность, а перед нами наша чело­вечность, и свет человечности только один может нас согреть и осветить, только он может освободить нас, сделать достой­ными, свободными, счастливыми и осуществить братство среди нас, — он никогда не находится в начале, но по отношению к эпохе, в которой живут, всегда — в конце истории. Не будем же смотреть назад, будем всегда смотреть вперед, ибо впере­ди — наше солнце и наше спасение. И если позволительно, ес­ли даже полезно и необходимо оглянуться ради изучения наше­го прошлого, так это нужно лишь для того, чтобы констати­ровать, чем мы были и чем мы не должны более быть; во что мы верили и что думали и во что мы не должны больше ве­рить, чего не должны больше думать; что мы делали и чего не должны больше никогда делать.

Это относительно древности. Что же касается всемирности какого-нибудь заблуждения, то это доказывает лишь одно: сходство, если не совершенное тождество человеческой приро­ды во все времена и во всех странах. И раз установлено, что все народы во все эпохи их жизни верили и верят еще в Бога, мы должны лишь заключить, что божественная идея, исходя­щая из нас самих, есть заблуждение, историческая необходи­мость в развитии человечества, и спросить себя, почему и как она произошла в истории, почему громадное большинство че­ловеческого рода принимает ее еще и ныне за истину?

Пока мы не будем в состоянии отдать себе отчет, каким путем идея сверхъестественного, или божественного, мира возник­ла и должна была фатально возникнуть в историческом разви­тии человеческого сознания, мы никогда не сможем разрушить ее во мнении большинства, как бы мы ни были научно убеждены в нелепости этой идеи. Ибо мы никогда не сможем поразить ее в самых глубинах человеческого существа, где она родилась, и, осужденные на бесплодную борьбу, без исхода и без конца, мы будем всегда вынуждены поражать ее лишь на поверхности в ее бесчисленных проявлениях, в которых нелепость, едва по­раженная ударами здравого смысла, сейчас же возродится в новой и не менее бессмысленной форме. Пока корень всех нелепостей, терзающих мир, — вера в Бога остается нетрону­той, она никогда не перестанет давать новые ростки. Так, в наши дни в некоторых кругах высшего общества спиритизм стремится утвердиться на развалинах христианства.

Не только в интересах масс, но и в интересах нашего соб­ственного здравого смысла мы должны постараться понять историческое происхождение идеи Бога, преемственность при­чин, развивших и породивших эту идею в сознании людей. Сколько бы мы ни говорили и ни думали, что мы атеисты, пока мы не поймем этих причин, мы дадим господствовать над нами в большей или в меньшей степени голосу этого всеобщего со­знания, тайну которого мы не познали, и ввиду естественной слабости даже самого сильного индивида перед всемогущим влиянием окружающей его социальной среды мы всегда будем рисковать рано или поздно снова впасть тем или иным спосо­бом в бездну религиозной нелепости. Примеры этих постыдных обращений часты в современном обществе.

Я указал на главную практическую причину могущества, которое имеют еще и ныне религиозные верования над масса­ми. Не столько мистические склонности, сколько глубокое не­довольство сердца вызывает у них эту аберрацию ума — это инстинктивный и страстный протест человеческого существа против узости, плоскости, страданий и стыда жалкого сущест­вования. Против этой болезни, сказал я, есть лишь одно сред­ство: социальная Революция.

В Приложении 18 я постарался изложить причины, которые обусловили рождение и историческое проявление религиозных галлюцинаций в сознании человека. Здесь я хочу обсуждать вопрос о существовании Бога или Божественного происхожде­ния мира и человека лишь с точки зрения его моральной и со­циальной полезности, и о теоретической причине этого верова­ния я скажу лишь несколько слов, чтобы лучше пояснить мою мысль.

Все религии с их богами, полубогами, пророками, мессия­ми и святыми были созданы доверчивой фантазией людей, еще не достигших полного развития и полного обладания своими умственными способностями. Вследствие этого религиозное не­бо есть не что иное, как мираж, в котором экзальтированный невежеством и верой человек находит свое собственное изоб­ражение, но увеличенное и опрокинутое, то есть обожествлен­ное.

История религий, история происхождений величия и упад­ка богов, преемственно следовавших в человеческом веровании, есть, следовательно, не что иное, как развитие коллективного ума и сознания людей.

По мере того как в своем прогрессивном историческом ходе они открывали в самих себе или во внешней природе какую-либо силу, положительное качество или даже крупный недо­статок, они приписывали их своим богам, преувеличив, расши­рив их сверх меры, как это обыкновенно делают дети, игрой своей религиозной фантазии. Благодаря этой скромности и на­божной щедрости верующих легковерных людей небо обогати­лось трофеями земли, и, как неизбежное следствие, чем небо делалось богаче, тем беднее становились человечество и земля. Раз божество было установлено, оно, естественно, было про­возглашено первопричиной, первоисточником, судьей и неогра­ниченным властителем: мир стал ничем, бог — всем. И человек, его истинный создатель, извлекши, сам того не зная, его из небы­тия, преклонил колена перед ним, поклонился ему и провозгла­сил себя его созданием и рабом.

Христианство является самой настоящей типичной религией, ибо оно представляет собою и проявляет во всей ее полноте природу, истинную сущность всякой религиозной системы, пред­ставляющей собою обеднение, порабощение и уничтожение че­ловечества в пользу божественности.

Раз Бог — всё, действительный мир и человек — ничто. Раз Бог есть истина, справедливость, могущество и жизнь, человек есть ложь, несправедливость, зло, уродство, бессилие и смерть. Раз Бог — господин, человек — раб. Неспособный сам по себе найти справедливость, истину и вечную жизнь, он может до­стигнуть их лишь при помощи божественного откровения. Но кто провозглашает откровение, тот называет также проповед­ников откровения, мессий, пророков, священников и законода­телей, вдохновленных самим Богом. А все они, раз признанные представителями божества на земле, в качестве святых учите­лей человечества, избранных самим Богом, чтобы направлять человечество на путь спасения, должны неизбежно пользовать­ся абсолютной властью. Все люди обязаны им неограниченным и пассивным повиновением. Ибо перед божественным разумом разум человеческий и перед Справедливостью Бога земная справедливость — ничто. Рабы Бога, люди должны быть рабами и Церкви и Государства, поскольку оно освящено цер­ковью. Вот что христианство поняло лучше всех существовав­ших и существующих религий, не исключая и древние восточ­ные религии, которые, впрочем, охватывали лишь народы от­дельные и привилегированные, между тем как христианство имеет претензию охватить все человечество. И из всех христи­анских сект римский католицизм один провозгласил это положе­ние и осуществил его со строгой последовательностью. Вот по­чему христианство есть абсолютная религия и почему апо­стольская римская церковь единственно последовательная, за­конная и божественная.

Пусть же не обижаются метафизики и религиозные идеали­сты, философы, политики или поэты. Идея бога влечет за со­бою отречение от человеческого разума и справедливости, она есть самое решительное отрицание человеческой свободы и при­водит неизбежно к рабству людей в теории и на практике.

Следовательно, если только не хотеть рабства и оскотинивания людей, как этого хотят иезуиты, как хотят этого ханжи, пиетисты или протестантские методисты, мы не можем, мы не должны делать ни малейшей уступки ни Богу теологии, ни Бо­гу метафизики. Ибо в мистическом алфавите кто сказал А, дол­жен сказать Z. И кто хочет поклоняться Богу, тот должен, не создавая себе ребяческих иллюзий, храбро отказаться от своей свободы и своей человечности.

Если Бог есть, человек — раб. А человек может и должен быть свободным. Следовательно, Бог не существует.

Пусть кто-либо попытается выйти из этого заколдованного круга! Делайте же выбор!

Нужно ли напоминать, насколько и как религии отупляют и развращают народы? Они убивают у них разум, это главное орудие человеческого освобождения, и приводят их к идиотст­ву, главному условию их рабства. Они обесчещивают челове­ческий труд и делают его признаком и источником подчинения. Они убивают понимание и чувство человеческой справедливо­сти, всегда склоняя весы на сторону торжествующих негодяев, привилегированных объектов, божественной милости. Они уби­вают гордость и достоинство человека, покровительствуя лишь ползучим и смиренным. Они душат в сердцах народов всякое чувство человеческого братства, наполняя его божественной жестокостью.

Все религии жестоки, все основаны на крови, ибо все поко­ятся главным образом на идее жертвы, то есть на вечном об­речении человечества ненасытимой мстительности Божества. В этой кровавой тайне человек всегда жертва, а священник — также человек, но человек, привилегированный милостью Божией, — божественный палач. Это объясняет нам, почему священники всех религий, самых лучших, самых гуманных, самых мягких, имеют почти всегда в глубине своего сердца — а если не сердца, то воображения, ума (а громадное влияние того и другого на сердце людей известно) — почему? — говорю я — что-то жестокое и кровожадное.

Все это наши современные знаменитые идеалисты знают лучше, чем кто-либо. Это люди ученые, знающие свою историю наизусть. А так как они в то же время — живые люди, вели­кие души, проникнутые искреннею и глубокою любовью к бла­гу человечества, то они с несравненным красноречием прокляли и заклеймили все это зло, все преступления религии. Они с не­годованием отвергают всякую солидарность с Богом позитив­ных религий и с ее былыми и нынешними представителями на земле.

Бог, которому они поклоняются или которого они представ­ляют себе, поклоняясь, именно тем и отличается от действи­тельных богов истории, что он вовсе не положительный Бог и не Бог, каким бы то ни было образом определенный теоло­гически или хотя бы даже метафизически. Это — не Высшее сущее Робеспьера и Жан-Жака Руссо, не пантеистический Бог Спинозы и даже не имманентный, трансцендентальный и весь­ма двусмысленный Бог Гегеля. Они весьма остерегаются да­вать ему какое-либо позитивное определение, прекрасно чувст­вуя, что всякое определение отдает их в жертву разрушитель­ной критики. Они не скажут о нем, личный это Бог или безлич­ный, создал ли он или не создал мира. Они даже не станут говорить о его божественном провидении. Все это могло бы их скомпрометировать. Они удовлетворяются словом «Бог», и это все. Но что такое их Бог? Это даже не идея, а лишь — стремле­ние души.

Их Бог — общее название для всего, что им кажется вели­ким, добрым, прекрасным, благородным, человечным. Но поче­му же тогда не говорят они «Человек»? А! Дело в том, что и король Вильгельм Прусский, и Наполеон III, и все им по­добные — тоже люди, и это ставит их в весьма затруднитель­ное положение. Действительное человечество представляет из себя смесь всего, что есть самого возвышенного, самого прекрас­ного в мире, с самым низменным и чудовищным. Как же они справляются с этим? Одно они называют божественным, а дру­гое — животным, представляя себе божественность и живот­ность как два полюса, между которыми они помещают человеч­ность. Они не хотят или не могут понять, что эти три термина в сущности представляют собою одно и что разделением они разрушают их.

Эти идеалисты не сильны в логике, и можно думать, что они презирают ее. Вот это-то и отличает их от пантеистических и деистических метафизиков и сообщает их идеям характер практического идеализма, черпающего свои вдохновения го­раздо в меньшей степени из строгого развития мысли, нежели из опыта, я сказал бы, пожалуй, даже — из эмоций, как исто­рических и коллективных, так и индивидуальных, — из жизни. Это дает их пропаганде видимость богатства и жизненной си­лы, но это лишь видимость, ибо самая жизнь делается бесплод­ной, когда она парализована логическим противоречием.

Это противоречие заключается в следующем: они хотят Бо­га и в то же время они хотят человечности. Они упорствуют в объединении этих двух понятий, которые, раз будучи разде­лены, не могут более быть сопоставлены без того, чтобы взаим­но не разрушить друг друга. Они говорят, не переводя дыха­ния: «Бог и свобода и человек», «Бог и достоинство, и справед­ливость, и равенство, и братство и благополучие людей», не заботясь о фатальной логике, согласно с которой, если суще­ствует Бог, все это осуждено на небытие. Ибо, если Бог есть, он является неизменно вечным, высшим, абсолютным господи­ном, а раз существует этот господин, человек — раб. Если же человек — раб, для него невозможны ни справедливость, ни ра­венство, ни братство, ни благополучие. Они могут, сколько хо­тят, в противность здравому смыслу и всему историческому опыту представлять себе своего Бога воодушевленным самой нежной любовью к человеческой свободе, но господин, что бы он ни делал и каким бы либералом он ни хотел выказать се­бя, остается тем не менее всегда господином, и его существо­вание неизбежно влечет за собою рабство всех, кто ниже его. Следовательно, если бы Бог существовал, для него было бы лишь одно средство послужить человеческой свободе: это — прекратить свое существование.

Ревниво влюбленный в человеческую свободу и рассматри­вая ее как абсолютное условие всего, чему мы поклоняемся и что уважаем в человечестве, я перевертываю афоризм Воль­тера и говорю: если бы Бог действительно существовал, следо­вало бы уничтожить его...

Современные идеалисты понимают авторитет совершенно своеобразно. Хотя и свободные от традиционных предрассудков всех существующих позитивных религий, они тем не менее при­дают идее авторитета божественный, абсолютный смысл. Этот авторитет отнюдь не есть авторитет чудесно раскрытой откро­вением истины и не авторитет строго и научно доказанной исти­ны. Они основывают его на небольшом количестве псевдофило­софской аргументации и на громадной дозе смутно-религиоз­ной веры, идеально абстрактно-поэтического чувства. Их рели­гия есть как бы последняя попытка обоготворения всего, что является человеческим в человеке.

Это совершенная противоположность предпринятой нами за­даче. Мы считаем своим долгом, ввиду человеческой свободы, человеческого достоинства и человеческого благополучия, ото­брать у Неба блага, похищенные им у земли, чтобы возвратить их земле. Между тем как, пытаясь совершить последнюю ге­роическую религиозную кражу, они, напротив, хотели бы снова возвратить небу, этому ныне разоблаченному божественному вору, в свою очередь обворованному смелым безбожием и на­учным анализом свободномыслящих, все самое великое, самое прекрасное и самое благородное, чем лишь обладает челове­чество.

Им, без сомнения, кажется, что человеческие идеи и дела, чтобы пользоваться большим авторитетом среди людей, долж­ны быть облечены божественной санкцией. Как эта санкция выявляется? Не чудом, как в позитивных религиях, но самым величием или святостью идей и дел: то, что велико, что пре­красно, что благородно, что справедливо, объявляется божест­венным. В этом новом религиозном культе всякий человек, вдохновленный этими идеями и совершающий великие дела, становится жрецом, непосредственно посвященным самим бо­гом. Доказательства? Нет надобности ни в каких других до­казательствах, кроме самого величия идей, которые он выра­жает, и дел, которые он совершает; они столь святы, что могли быть внушены лишь Богом.

Вот в немногих словах вся их философия: философия чув­ства, а не реальной мысли, своего рода метафизический пие­тизм. На первый взгляд это кажется невинным, но на самом деле это совсем не так, и вполне определенная, весьма узкая и сухая доктрина, скрывающаяся под неуловимой расплывча­тостью этой поэтической формы, приводит к тем же бедствен­ным результатам, как и все позитивные религии, то есть к са­мому полному отрицанию человеческой свободы и человеческо­го достоинства.

Провозгласить божественным все, что есть великого, спра­ведливого, благородного, прекрасного в человечестве, — это зна­чит молчаливо признать, что человечество само по себе было бы не способно произвести его, а это сводится к признанию, что предоставленная самой себе человеческая собственная при­рода жалка, несправедлива, низка и безобразна. Таким обра­зом, мы возвращаемся назад, к сущности всякой религии, то есть к унижению человечества к вящей славе божества. И с то­го момента, как признаётся, что человек, естественно, — суще­ство низшего порядка, что он по самой своей природе не спо­собен возвыситься самостоятельно, без помощи божественного вдохновения, до верных и справедливых идей, становится не­обходимым признать также и все теологические, политические и социальные последствия позитивных религий. С того момен­та, как Бог, высшее и совершеннейшее сущее, противополагается человечеству, божественные посредники, избранные, боговдохновленные, появляются, словно из-под земли, чтобы освя­щать, направлять и руководить во имя его человеческим родом.

Нельзя ли предположить, что все люди равным образом вдохновлены Богом? Тогда, конечно, не было бы больше надоб­ности в посредниках. Но это предположение невозможно, ибо факты слишком противоречат ему. Нужно было бы тогда при­писать божественному вдохновению все нелепости и все ошиб­ки, которые проявляются, и все ужасы, мучения, подлости и глупости, которые совершаются в человеческом мире. Следо­вательно, в этом мире имеется лишь немного божественно вдохновленных людей. Это — великие люди истории, доброде­тельные гении, как говорит знаменитый итальянский гражда­нин и пророк Джузеппе Мадзини. Непосредственно вдохнов­ленные самим Богом и опираясь на всеобщее сочувствие, вы­раженное всенародным голосованием — Dio e Popolo, они при­званы управлять человеческими обществами*.

Шесть или семь лет назад в Лондоне я слышал, как г-н Луи Блан высказывал приблизительно такую же мысль. «Лучшая форма правления, — сказал он мне, — была бы такая, которая всегда апеллировала бы к делам добродетельных гениев».

Таким образом, мы снова возвращаемся к Церкви и Госу­дарству. Правда, в этой новой организации, установленной, как и все старинные политические организации, милостью Божией, но на этот раз подкрепляемой, по крайней мере ради фор­мы, в виде необходимой уступки современному духу, как в пре­амбулах императорских декретов Наполеона III, волею (фик­тивною) народа, Церковь не будет больше называться Цер­ковью. Она назовется Школой. Но на скамьях этой школы уся­дутся не только дети: там будет вечный несовершеннолетний ученик, навсегда признанный неспособным выдержать экзаме­ны, возвыситься до науки своих учителей и обойтись без их дисциплины, — народ*. Государство не будет больше называться Монархией; оно будет называться Республикой, но от этого оно не станет меньше государством, иначе говоря, официальной и правильно установленной опекой меньшинства компетентных людей, добродетельных гениев или талантов, чтобы надзирать за поведением и управлять поведением этого большого неиспра­вимого и ужасного ребенка — народа.

Я спросил однажды Мадзини, какие меры примут для освобождения народа, когда его победоносная объединенная республика будет окончатель­но установлена. «Первою мерою, — ответил он мне, — будет учреждение школ для народа». — «А чему будут обучать народ в этих школах?» — «Обя­занностям человека, самопожертвованию и преданности». — Но где возьмете вы достаточное количество преподавателей, чтобы обучать этим вещам, ко­торым никто не имеет ни права, ни возможности обучать иначе как своим собственным примером? Не чрезвычайно ли ограниченно число людей, нахо­дящих высшее наслаждение в самопожертвовании и в преданности? Те, кто жертвует собою во имя великой идеи, повинуясь возвышенному влечению и удовлетворяя этому личному влечению, без которого самая жизнь теряет в их глазах всякую ценность, эти люди обыкновенно думают совсем о другом, нежели возведение своих действий в доктрину. Между тем как те, кто дела­ют из них доктрину, забывают чаще всего превращать эту доктрину в дей­ствие по той простой причине, что доктрина убивает жизнь, убивает живую спонтанность действия. Люди, подобные Мадзини, у которых доктрина и дей­ствия находятся в удивительном единстве, — очень редкое исключение. В хри­стианстве также были великие люди, святые люди, которые действительно делали или по меньшей мере страстно стремились делать все то, что пропо­ведовали, и сердца которых, переполненные любовью, были полны презрения к наслаждениям и благам сего мира. Но громадное большинство католиче­ских и протестантских священников, которые сделали своим ремеслом про­поведь доктрины целомудрия, воздержания и отречения, своим примером обыкновенно опровергали свою доктрину. И не без основания, но вследствие опыта многих веков у народов всех стран сложились такие поговорки: «раз­вратен, как поп», «лакомка, как поп», «честолюбив, как поп», «жаден, корыс­тен, скуп, как поп». Установлено, таким образом, что учителя христианских добродетелей, поставленные церковью, — священники, в своем громадном большинстве, поступают совершенно обратно тому, что проповедуют. Самые общераспространенность и преобладание подобных фактов доказывают, что вину следует приписывать не отдельным лицам, но невозможному социаль­ному положению, в какое эти люди поставлены. В положении христианского священника заключается двойное противоречие. Во-первых, противоречие доктрины воздержания и отречения с положительными стремлениями и по­требностями человеческой природы, с стремлениями и потребностями, которые в некоторых индивидуальных, всегда очень редких случаях могут еще постоянно попираться, сдерживаться и даже совершенно уничтожаться по­стоянным влиянием какой-нибудь могущественной интеллектуальной или мо­ральной страсти и которые в известные моменты коллективной экзальтации могут забываться и игнорироваться в течение некоторого времени большим количеством людей сразу. Но они настолько существенным образом присущи человеческой природе, что всегда в конце концов берут свое, так что, когда мешают их удовлетворению правильным и нормальным образом, они всегда заставляют изыскивать для своего удовлетворения вредные и уродливые спо­собы. Таков естественный и, следовательно, роковой, непреодолимый закон, под гибельное действие которого неизбежно подпадают все христианские священники, и особенно священники римско-католической церкви. Он не рас­пространяется на профессоров школы, другими словами, на священников но­вейшей Церкви, если только и их не обяжут проповедовать христианское воздержание и отречение.

Но есть и другое противоречие, общее как тем, так и другим. Это про­тиворечие связано с самим званием и положением учителя. Учитель приказы­вающий, угнетающий и эксплуатирующий — логическая и вполне естественная фигура. Но учитель, относящийся с самопожертвованием к своим подчинен­ным в силу его божеской и человеческой привилегии, — это нечто противоре­чивое и совершенно невозможное. Это — само лицемерие, так хорошо оли­цетворенное папою, который, называя себя последним слугою служителей Бога, — в знак чего, следуя примеру Христа, он даже моет раз в год ноги двенадцати нищим Рима — провозглашает в то же время себя наместником Бога, абсолютным и непогрешимым, господином мира. Нужно ли напоми­нать, что священники всех церквей, далекие от того, чтобы с самопожертво­ванием относиться к вверенной их попечению пастве, всегда приносили ее в жертву, эксплуатировали и удерживали на положении стада, отчасти чтобы удовлетворить своим собственным личным страстям, отчасти чтобы служить всемогуществу Церкви? Одинаковые условия, одинаковые причины всегда приводят к одинаковым результатам. То же самое будет, следовательно, с профессорами новейшей школы, божественно вдохновленной и патентован­ной Государством. Они необходимо сделаются — одни бессознательно, дру­гие вполне отдавая себе в .этом отчет — преподавателями доктрины принесения народа в жертву могуществу Государства и в пользу привилегированных классов.

Следует ли из этого, что нужно изъять всякое образование и уничто­жить все школы? Отнюдь нет. Нужно полными пригоршнями распространять образование в массах и превратить все церкви, все храмы, посвященные славе Бога и порабощению людей, в школы человеческой эмансипации.

Но прежде всего согласимся на том, что школы, в собственном смысле этого слова, в нормальном обществе, основанном на равенстве и уважении человеческой свободы, должны существовать лишь для детей, а не для взрос­лых. И чтобы они сделались школами эмансипации, а не порабощения, нуж­но из них прежде всего изъять эту фикцию Бога, вечного и абсолютного поработителя. И нужно построить все воспитание детей и их образование на научном развитии разума, а не веры; и на развитии личного достоинства и независимости, а не на набожности и послушании; на культе истины и спра­ведливости во что бы то ни стало, и прежде всего на уважении человека, которое должно во всем и везде заместить культ божества. Принцип авто­ритета в воспитании, детей представляет собою естественную отправную точ­ку. Он законен, необходим, когда прилагается к детям младшего возраста, пока их ум еще совершенно не развит. Но как постоянное развитие всего вообще, а следовательно, и дальнейший ход воспитания влечет за собою по­следовательное отрицание отправной точки, этот принцип должен постепенно уменьшаться по мере того, как воспитание и образование ребенка подвигают­ся вперед, чтобы уступить место его возрастающей свободе. Всякое рацио­нальное воспитание по существу есть не что иное, как прогрессивное умень­шение авторитета в пользу свободы, так как конечной целью воспитания должно быть создание людей свободных и полных уважения и любви к сво­боде других. Таким образом, первый день школьной жизни ребенка, если школа принимает детей раннего возраста, едва начинающих лепетать, дол­жен быть днем самого большого авторитета и почти полного отсутствия сво­боды. Но его последний день должен быть днем самой большой свободы и абсолютного исчезновения всякого следа животного или божественного прин­ципа авторитета.

Принцип авторитета, прилагаемый к людям, переступившим или достиг­шим совершеннолетия, становится чудовищностью, вопиющим отрицанием че­ловечности, источником рабства и интеллектуального и морального развраще­ния. К несчастью, отеческие заботы правительств оставили народные массы коснеть в таком глубоком невежестве, что необходимо будет основать школы не только для детей народа, но и для самого народа. Но из этих школ должны будут абсолютно изъяты малейшие приложения или проявления принципа авторитета. Это не будут уже школы, но народные академии, где не будет ни школьников, ни учителей, куда народ будет свободно прихо­дить, чтобы получать, если сочтет нужным, свободное образование, и где в свою очередь, богатый опытом, он сможет научить многим вещам учителей, которые принесут ему отсутствующие у него знания. Это будет, следователь­но, взаимное обучение, акт интеллектуального братства между образованной молодежью и народом.

Истинная школа для народа и для всех сложившихся людей — это жизнь. Единственный великий и всемогущий, естественный и одновременно рациональный авторитет, единственный, который мы можем уважать, — это авторитет коллективного и общественного духа общества, основанного на равенстве и на солидарности, точно так же как и на свободе и взаимном человеческом уважении всех его членов.

Да, вот авторитет — отнюдь не божеский, а вполне человеческий, но перед ним мы от всего сердца преклоняемся, вполне уверенные, что он от­нюдь не поработит, но освободит людей. Он будет в тысячу раз могуществен­нее — будьте в этом уверены, — чем все ваши божеские, теологические, мета­физические, политические и юридические авторитеты, установленные Цер­ковью и Государством, могущественнее, чем ваши уголовные кодексы, ваши тюремщики и ваши палачи.

Сила коллективного чувства или общественного духа уже весьма зна­чительна и ныне. Люди, наиболее способные совершить преступление, редко осмеливаются бросать ему вызов, открыто выступать против него. Они ста­раются обмануть его, но весьма остерегаются резко задевать его, если только не чувствуют за собою поддержки по крайней мере какого-нибудь меньшин­ства. Ни один человек, каким бы могущественным он ни мнил себя, никогда не в силах будет перенести единодушное презрение общества, ни один не сможет жить, не чувствуя поддержки в виде одобрения и уважения по мень­шей мере некоторой части этого общества. Человек должен побуждаться ка­ким-нибудь глубоким и очень искренним убеждением, чтобы найти в себе мужество думать и идти против всех, и никогда человек эгоистичный, раз­вращенный и низкий не найдет в себе такого мужества.

Ничто не доказывает лучше естественную и фатальную солидарность — этот закон общественности, связующий всех людей, — чем этот факт, кото­рый каждым из нас может быть ежедневно проверен на себе самом и на всех своих знакомых. Но если это социальное могущество существует, по­чему его недостаточно было до сих пор, чтобы смягчить, очеловечить людей? На этот вопрос ответить очень просто: потому, что до сих пор эта сила сама не была очеловечена; а не была она очеловечена потому, что общественная жизнь, верным выражением которой она является, основана, как известно, на поклонении божеству, а не на уважении человека; на авторитете, а не на свободе; на привилегиях, а не на равенстве; на эксплуатации, а не на брат­стве людей; на несправедливости и лжи, а не на справедливости и истине. Следовательно, реальное действие общественности, находившееся всегда в противоречии с гуманитарными теориями, которые она исповедует, произ­водило всегда пагубное и развращающее влияние, а не моральное. Она не подавляла пороки и преступления, а создавала их. Следовательно, автори­тет ее — авторитет божественный, антигуманный; его влияние — зловредное и гибельное. Хотите вы сделать его благотворным и гуманным? Совершите Социальную Революцию. Сделайте так, чтобы все потребности стали дейст­вительно солидарными, чтобы все материальные и общественные интересы каждого стали согласованы с человеческими обязанностями каждого. А для этого есть только одно средство: разрушьте все учреждения неравенства, установите экономическое и социальное равенство всех, и на этой основе возникнет свобода, нравственность, солидарная человечность всех.

Я еще вернусь к этому самому важному вопросу социализма.

Профессора школы и чиновники Государства будут назы­вать себя республиканцами. Но они от этого не станут меньше опекунами, пасторами, и народ останется тем, чем был вечно до сих пор, — стадом. Пусть же тогда бережется он стригалей, ибо, где есть стадо, непременно будут и те, которые стригут и пожирают стадо.

Народ по этой системе будет вечным школьником и воспи­танником. Несмотря на свой совершенно призрачный верховный суверенитет, он будет продолжать служить орудием чужой воли и мысли, а следовательно, и чужих интересов. Между этим положением и тем, что мы называем свободой, единственно истинной свободой, — целая пропасть. Это будет под новыми формами старинное угнетение и старинное рабство. А там, где есть рабство, есть и нищета и скотское огрубение, настоящая материализация общества, как привилегированных классов, так и масс.

Обожествляя человеческие вещи, идеалисты всегда приходят к торжеству грубого материализма. И по очень простой причи­не: божественное испаряется и возносится на свою родину, на Небо, и одно только животно-грубое остается действительно на земле.

Да, идеализм в теории неизбежно приводит на практике к самому грубому материализму — не для тех, конечно, кото­рые искренне проповедуют идеализм, им приходится обыкно­венно видеть в конце концов бесплодность своих усилий, — йо­для тех, кто старается воплотить их учение в жизнь, для цело­го общества, поскольку оно дает себя подчинить идеалистиче­ским доктринам.

Нет недостатка в исторических доказательствах этого об­щего факта, который на первый взгляд может показаться странным, но вполне естественно объясняется, если больше по­думать над ним.

Сравните две последние цивилизации античного мира — гре­ческую и римскую. Которая из этих цивилизаций была более материалистична, более естественна в своей исходной точке и наиболее гуманно-идеалистична по своим результатам? Ко­нечно, греческая. Которая, напротив, была более абстрактно-идеалистична в исходной точке и приносила материальную свободу человека в жертву идеальной свободе гражданина, представленной абстракцией юридического права, а естествен­ное развитие человеческого общества — абстракции государст­ва, и которая по своим последствиям явилась более грубой? Конечно, римская цивилизация. Правда, греческая цивилиза­ция, как и все античные цивилизации, в том числе и римская, была исключительно национальная и основана была на рабстве. Но, несмотря на эти два громадных исторических недостатка, она тем не менее первая поняла и осуществила идею человеч­ности. Она облагородила и действительно идеализировала жизнь людей. Она превратила человеческие стада в свободные ассоциации свободных людей, она создала бессмертные науки, искусства, поэзию и философию и первые понятия уважения человека на основе свободы. При помощи политической и со­циальной свободы она создала свободную мысль. И в конце средних веков, в эпоху Возрождения достаточно было, чтобы несколько греческих эмигрантов принесли в Италию некото­рые из своих бессмертных книг, чтобы жизнь, свобода, мысль, гуманность, погребенные в мрачной темнице католицизма, вос­кресли. Эмансипация человека — вот имя греческой цивилиза­ции. А имя цивилизации римской? — Завоевание со всеми его грубыми последствиями. А ее последнее слово? — Всемогуще­ство Цезарей. Это — обесценивание и порабощение наций и людей.

То, что мы видим сейчас, служит лишь новым доказательст­вом этого. За исключением заблуждающихся великих сердец, и великих умов, названных мною выше, кто ныне является са­мыми ожесточенными защитниками идеализма? Во-первых, все царствующие дома и их придворные. Во Франции — Наполе­он III со своей супругой госпожой Евгенией; все их бывшие министры, царедворцы и экс-маршалы от Руэ и Базэна до Флери и Пиетри; мужи и жены императорского мира, которые так хорошо идеализировали и спасли Францию; это — их журнали­сты и их ученые: Кассаньяки, Жирардены, Дювернуа, Вельо, Леверрье, Дюма; наконец, черная фаланга иезуитов и иезуиток во всевозможных робах; все дворянство и вся высшая и средняя буржуазия Франции; это — либеральные доктринеры и либералы без доктрин: Гизо, Тьеры, Жюли Фавры, Пельтаны и Жюли Симоны, все ожесточенные защитники буржуазной эксплуатации. В Пруссии, в Германии это — Вильгельм I» истинный современный представитель господа Бога на земле; все его генералы, все его померанские и другие офицеры, вся его армия, которая, сильная своей религиозной верой, завое­вала Францию всем известным «идеальным» способом. В Рос­сии это — царь и весь его двор, Муравьевы и Берги, все убий­цы и набожные усмирители Польши. Повсюду, одним словом, религиозный или философский идеализм (причем один есть лишь более или менее свободный перевод второго) служит ны­не знаменем материальной кровавой и грубой силы для бес­стыдной материальной эксплуатации. Напротив, знамя теоре­тического материализма, красное знамя экономического равен­ства и социальной справедливости, поднято практическим идеа­лизмом угнетенных и изголодавшихся масс, стремящихся осу­ществить наибольшую свободу и человеческое право каждого в братстве всех людей на земле.

Кто же — истинные идеалисты, идеалисты не отвлеченности, но жизни, не неба, но земли, и кто — материалисты?

Очевидно, что основное условие теоретического или божест­венного идеализма — пожертвование логикой, человеческим ра­зумом, отказ от науки. С другой стороны, мы видим, что, за­щищая идеалистические доктрины, невольно оказываешься ув­леченным в стан угнетателей и эксплуататоров народных масс. Вот два важных основания, которые должны были казаться до­статочными, чтобы отдалить от идеализма всякий великий ум, всякое великое сердце. Как же случилось, что наши знамени­тые современные идеалисты, у которых, конечно, нет недостат­ка ни в уме, ни в сердце, ни в доброй воле и которые посвятили все свое существование целиком служению человечеству, — как же случилось, что они упорно остаются в рядах представителей доктрины, отныне осужденной и обесчещенной?

Нужно, чтобы они побуждались к этому очень сильными мотивами. Это не может быть ни логика, ни наука, ибо и логи­ка и наука — против идеалистической доктрины. Это не могут быть, разумеется, и личные интересы, ибо такие люди беско­нечно выше всего, что может быть названо личным интересом. Нужно, следовательно, чтобы это был сильный мотив мораль­ного порядка. Какой же? Он может быть только один: эти зна­менитые люди думают, конечно, что идеалистические теории или верования существенно необходимы для достоинства и мо­рального величия человека и что материалистические теории, напротив того, понижают его до уровня животного.

А если верно обратное?

Всякое развитие, как я уже сказал, влечет за собою отрица­ние исходной точки. Так как исходная точка, по учению мате­риалистической школы, материальна, то отрицание ее необхо­димо должно быть идеально. Исходя из тотальности действи­тельного мира или из того, что отвлеченно называют материей, материализм логически приходит к действительной идеализа­ции, то есть к гуманизации, к полной и совершенной эмансипа­ции общества. Напротив, так как по той же самой причине ис­ходная точка идеалистической школы идеальна, то эта школа неизбежно приходит к материализации общества, к организа­ции грубого деспотизма и к подлой, несправедливой эксплуа­тации в форме Церкви и Государства. Историческое развитие человека по учению материалистической школы есть прогрес­сивное восхождение, а по идеалистической системе оно может быть лишь непрерывным падением.

Какой бы вопрос, касающийся человека, мы ни затронули, мы всегда натолкнемся на то же основное противоречие между двумя школами. Таким образом, как уже я отметил, материа­лизм исходит из животности, чтобы установить человечность; идеализм исходит из божественности, чтобы установить рабство и осудить массы на безысходную животность. Материализм от­рицает свободную волю и приходит к установлению свободы; идеализм во имя человеческого достоинства провозглашает сво­бодную волю и на развалинах всякой свободы основывает авто­ритет. Материализм отвергает принцип авторитета, ибо рассмат­ривает его с полным основанием как порождение животности и потому что, напротив, торжество человечества, которое, по его мнению, есть главная цель и смысл истории, осуществимо лишь при свободе. Одним словом, в любом вопросе вы всегда уличите идеалистов в практическом осуществлении материализ­ма. Между тем как материалистов вы, напротив, увидите всег­да преследующими и осуществляющими самые глубоко идеаль­ные стремления и мысли.

По системе идеалистов история, как я уже сказал, не мо­жет быть ничем иным, как непрерывным падением. Они начи­нают с ужасного падения, после которого никогда уже не под­нимаются, с божественного сальто-мортале из возвышенных сфер чистой абсолютной Идеи в область материи. И заметьте еще — какой материи! Не той вечно деятельной и подвижной материи, полной свойств и сил, жизни и ума, какою она нам представляется в действительном мире, но материи отвлечен­ной, обедненной и сведенной к абсолютной нищете путем фор­менного грабежа этими «пруссаками мысли», то есть теолога­ми и метафизиками, которые из нее все украли, чтобы отдать своему Императору, своему Богу, — той материи, которая, ли­шенная всех присущих ей свойств, всякой деятельности и вся­кого движения, представляет лишь в противоположность бо­жественной идее абсолютную глупость, непроницаемость, инертность и неподвижность.

Это падение столь ужасно, что Божество, божественная лич­ность или идея, сплющивается, теряет сознание самой себя и уже никогда не находит себя. И в этом отчаянном положе­нии она еще вынуждена творить чудеса! Ибо, раз материя инертна, всякое движение, которое происходит в мире, даже са­мое материальное, есть чудо и может быть лишь продуктом бо­жественного вмешательства, действий Бога на материю. И вот это бедное Божество, разжалованное и почти уничтоженное своим падением, остается несколько тысяч веков в этом обмо­рочном состоянии, затем медленно пробуждается, стремясь всегда безуспешно схватить какое-нибудь смутное воспомина­ние о себе самом; и всякое движение, которое оно производит с этой целью в материи, становится творением, новой формаци­ей, новым чудом. Таким путем оно проходит через все ступени материальности и животности: сперва газ, простое или сложное химическое тело, минерал, оно затем распространяется по зем­ле в виде растительной и животной организации, потом сосре­доточивается в человеке. Здесь оно как будто должно бы найти себя, ибо в каждом человеческом существе оно возжигает ан­гельскую искру, частицу своего собственного божественного су­щества, бессмертную душу.

Как удалось ему вложить абсолютно нематериальное в аб­солютно материальное? Как тело может содержать, заключать в себе, ограничивать, парализовать чистый дух? Вот еще один из вопросов, который только вера, это страстное и глупое утверждение нелепости, может разрешить. Это — самое вели­кое из чудес. Здесь мы можем лишь установить результаты, практические следствия этого чуда.

После тысяч веков бесполезных усилий, чтобы прийти в се­бя, Божество, потерянное и распространенное в материи, ко­торую оно одушевляет и которую приводит в движение, находит точку опоры, своего рода фокус своего собственного сосре­доточения. Это — человек, это — его бессмертная душа, странным образом заключенная в смертном теле. Но каждый «отдельный человек, рассматриваемый индивидуально, — беско­нечно ограничен, слишком мал, чтобы заключать божественную безграничность; он может содержать в себе лишь чрезвычайно малую частицу ее, бессмертную как Целое, но бесконечно мень­шую, нежели Целое. Отсюда следует, что божественное Су­щее, Сущее абсолютно нематериальное, Дух — делимо, как и ма­терия. Вот еще другая тайна, решение которой нужно предо­ставить вере.

Если бы Бог весь целиком мог поместиться в каждом чело­веке, тогда каждый человек был бы Богом. Мы бы имели бес­конечное количество Богов, причем каждый оказывался бы ограничен всеми другими и в то же время каждый был бы бес­конечен — противоречие, которое непременно повлекло бы вза­имное уничтожение людей ввиду невозможности существования более чем одного. Что же касается частиц, то это другое дело. В самом деле, нет ничего более рационального, чем то, чтобы одна частица была бы ограничена другою и была бы меньше своего Целого. Только здесь представляется другое противоре­чие. Сущее ограниченное, сущее большее и сущее меньшее — это атрибуты материи, но не духа. У такого духа, каким его представляют себе материалисты, это, конечно, может быть, ибо по учению материалистов действительный дух есть не что иное, как функционирование совершенно материального орга­низма человека. И тогда большая или меньшая величина духа абсолютно зависит от большего или меньшего совершенства человеческого организма. Но эти самые атрибуты ограничения и относительной величины не могут быть приписаны духу, ка­ким его понимают идеалисты, духу абсолютно не материаль­ному, духу, существующему вне всякой материи. Там не мо­жет быть ни большего, ни меньшего, никакой границы между духами, ибо есть лишь один Дух — Бог. Если прибавить, что бесконечно малые и ограниченные частицы, составляющие человеческие души, суть в то же время бессмертны, мы дойдем до верха противоречий. Но это вопрос веры. Не будем оста­навливаться на нем.

Итак, следовательно, Божество разорвано и вмещено беско­нечно малыми дозами в бесконечное количество существ обоего пола, всех возрастов, всех рас и всех цветов.

Это для него в высшей степени неудобное и несчастное по­ложение, ибо божественные частицы столь мало узнают друг друга в начале своего человеческого существования, что начи­нают с пожирания друг друга. Однако в этом состоянии вар­варства и чисто животной грубости божественные частицы, че­ловеческие души сохраняют смутное воспоминание своей перво­бытной божественности и непобедимо влекутся к Целому. Они ищут друг друга, они ищут его. Это — само Божество, распро­страненное и затерянное в материальном мире, ищет себя в людях, и оно столь разрушено множественностью человече­ских тюрем, в которых рассеяно, что, ища себя, совершает кучу глупостей.

Начиная с фетишизма, оно ищет себя и поклоняется самому себе то в камне, то в кусочке дерева, то в тряпке. Даже весь­ма вероятно, что оно никогда не вышло бы из тряпки, если бы другое божество, которое воздержалось от падения в материю и которое сохранилось в состоянии чистого духа на возвышен­ных высотах абсолютного идеала или в небесных сферах, не сжалилось бы над ним.

И вот опять новая тайна — тайна Божества, раскалывающе­гося на две половины, из которых каждая является целой и бесконечной и из коих одна, Бог-Отец, скрывается в чистых, нематериальных областях, а другая, Бог-Сын, — снизошла в материю. Мы увидим сейчас установившиеся непрерывные сношения сверху вниз и снизу вверх между этими двумя Бо­жествами, отделенными одно от другого. И эти сношения, рас­сматриваемые как единый, вечный и постоянный акт, состав­ляют Святой Дух. Такова в своем истинном теологическом и метафизическом смысле великая, страшная тайна христиан­ской Троицы.

Но покинем скорее эти высоты и посмотрим, что происходит на земле.

Бог-Отец, видя с высоты своего вечного великолепия, что бедняга Бог-Сын, сплющенный и ошеломленный своим падени­ем, до такой степени погрузился и потерялся в материи, что, придя даже в человеческое состояние, не может найти себя, решается наконец помочь ему.

Из огромного количества этих частиц, одновременно бес­смертных, божественных и бесконечно малых, в которых Бог-Сын рассыпан до такой степени, что не может больше узнать самого себя, Бог-Отец выбирает наиболее ему понравившиеся и делает их своими вдохновенными, своими пророками, своими «добродетельными гениями», великими благодетелями и зако­нодателями человечества: Зороастр, Будда, Моисей, Конфуций, Ликург, Солон, Сократ, божественный Платон и особенно Иисус Христос, совершенная реализация Бога-Сына, наконец собранного и сконцентрированного в единую человеческую лич­ность; все апостолы, святой Петр, святой Павел и особенно святой Иоанн; Константин Великий, Магомет, затем Карл Ве­ликий, Григорий VII, Данте, по мнению некоторых также и Лю­тер, Вольтер и Руссо, Робеспьер и Дантон и много других ве­ликих и святых исторических персонажей, всех имен которых невозможно припомнить, но среди которых я, в качестве рус­ского, прошу не забыть святого Николая.

Итак, мы дошли до проявления Бога на земле. Но сейчас же, как только Бог появляется, человек сводится к ничто. Ска­жут, что он нисколько не сводится к ничто, ибо он сам — ча­стица Бога. Виноват! Я допускаю, что частица, кусочек опреде­ленного ограниченного целого, как бы мала ни была эта части­ца, является некоторым количеством, положительной величи­ной. Но часть, частица бесконечно великого по сравнению с ним необходимо бесконечно мала. Умножьте миллиарды мил­лиардов на миллиарды миллиардов — их произведение по сравнению с бесконечно великим будет бесконечно мало, а бес­конечно малое равно нулю. Бог — всё, следовательно, человек и весь действительный мир с ним вместе, вселенная, — ничто. Вы не выйдете из этого.

Бог появляется — человек сводится к ничто. И чем больше Божество делается великим, тем человечество делается более несчастным. Такова история всех религий. Таков результат всех божественных вдохновений и законодательств. В истории имя Бога есть страшная историческая палица, которою все божест­венно вдохновленные, великие «добродетельные гении», сокру­шили свободу, достоинство, разум и благосостояние людей.

Мы имели вначале падение Бога. Мы имеем теперь падение, более интересующее нас, — падение человека, вызванное одним лишь появлением или проявлением Бога на земле.

Поглядите же, в каком глубоком заблуждении находятся наши дорогие знаменитые идеалисты. Говоря нам о Боге, они думают, что возвышают нас, эмансипируют, облагораживают. Напротив, они нас давят и обесценивают. Они воображают, что с помощью имени Бога они сами смогут установить братство среди людей. Напротив, они создают гордость, презрение, они сеют раздоры, ненависть, войну, они основывают рабство. Ибо с Богом непременно приходят различные степени божественно­го вдохновения; человечество делится на весьма вдохновленных, на менее вдохновленных и на совсем не вдохновленных.

Правда, все они равно ничтожны перед Богом; но по срав­нению друг с другом одни более велики, нежели другие, и не только фактически, что было бы несущественно, ибо фактиче­ское неравенство теряется само собою в коллективности, раз оно не находит в ней ничего, никакой фикции или законного установления, за которое могло бы уцепиться; нет, одни более велики, чем другие, по божественному праву вдохновения, что тотчас же создает неравенство закрепленное, постоянное, ока­менелое. Более вдохновленным должны внимать и повиноваться менее вдохновленные, и менее вдохновленным — совсем не вдохновленные. Вот хорошо установленный принцип авторите­та и с ним два основных учреждения рабства: Церковь и Госу­дарство.

Из всех деспотизмов деспотизм доктринеров или религиозных вдохновителей есть наихудший. Они так ревностно отно­сятся к славе своего Бога и к торжеству своей идеи, что в их сердце не остается больше места ни для свободы, ни для досто­инства, ни даже для страданий живых людей, реальных людей. Божественная ревность, заботы об идее иссушают в конце кон­цов в самых нежных душах, в самых сострадательных сердцах источник любви к человеку. Рассматривая все, что существу­ет, все, что делается в мире, с точки зрения вечности или от­влеченной идеи, они с пренебрежением относятся к вещам пре­ходящим; но ведь вся жизнь реальных людей из плоти и костей составлена, лишь из преходящих вещей. Они сами существа преходящие, которые, уходя, правда, замещаются другими, точ­но так же преходящими, но никогда не возвращаются к своей индивидуальности. Что есть постоянного или относительно веч­ного в реальных людях, так это факт существования человече­ства, которое, развиваясь непрерывно, переходит, обогащаясь, от одного поколения к другому. Я говорю относительно вечного, ибо когда наша планета будет разрушена — а она не преминет погибнуть рано или поздно, ибо все, что имеет начало, должно непременно иметь конец, — когда наша планета разложится, чтобы послужить, без сомнения, какому-нибудь новому образо­ванию в системе вселенной, единственной реально вечной, кто знает, что сделается со всем человеческим развитием? Однако, так как момент этого разрушения бесконечно удален от нас, мы вполне можем рассматривать человечество как вечное от­носительно столь короткой человеческой жизни. Но самый этот факт прогрессивного человечества реален и жизненен, лишь поскольку он проявляется и осуществляется в определенное время, в определенном месте, в людях действительно живых, а не в его общей идее.

Общая идея всегда есть отвлечение и по этому самому в не­котором роде — отрицание реальной жизни. Я установил в При­ложении то свойство человеческой мысли, а следовательно, также и науки, что она в состоянии схватить и назвать в дей­ствительных фактах лишь их общий смысл, их общие отноше­ния, их общие законы; одним словом, мысль и наука могут схватить то, что постоянно в их непрерывных превращениях вещей, но никогда не их материальную индивидуальную сто­рону, трепещущую, так сказать, жизнью и действительностью, но именно в силу этого быстротечную и неуловимую. Наука по­нимает мысль о действительности, но не самую действитель­ность, мысль о жизни, но не самую жизнь. Вот граница, един­ственная граница, действительно не переходимая ею, ибо она обусловлена самой природой человеческой мысли, которая есть единственный орган науки.

На этой природе мысли основываются неоспоримые права и великая миссия науки, но также и ее жизненное бессилие и даже ее зловредное действие всякий раз, как в лице своих официальных дипломированных представителей она присваива­ет себе право управлять жизнью. Миссия науки такова: уста­навливая общие отношения преходящих и реальных вещей, распознавая общие законы, которые присущи развитию явлений как физического, так и социального мира, она ставит, так ска­зать, незыблемые вехи прогрессивного движения человечества,, указывая людям общие условия, строгое соблюдение коих не­обходимо и незнание или забвение коих всегда приводит к ро­ковым последствиям. Одним словом, наука — это компас жиз­ни, но это не есть жизнь. Наука незыблема, безлична, обща, от­влеченна, нечувствительна, подобно законам, коих она есть лишь идеальное, отраженное или умственное, то есть мозговое, воспроизведение (подчеркиваю это слово, чтобы напомнить, что сама наука есть лишь материальный продукт материаль­ного органа материального организма человека — мозга). Жизнь вся — быстротечна и преходяща, но также вся она тре­пещет действительностью и индивидуальностью, чувствитель­ностью, страданиями, радостями, стремлениями, потребностями и страстями. Она одна спонтанно творит вещи и все действи­тельное сущее. Наука ничего не создает, она лишь устанавли­вает и распознает творения жизни. И всякий раз, как люди науки, выходя из своего отвлеченного мира, вмешиваются в де­ло живых творений в действительном мире, все, что они пред­лагают, или все, что они создают, — бедно, до смешного от­влеченно, лишено крови и жизни, мертворожденно наподобие Гомункула, созданного Вагнером, педантичным учеником бессмертного доктора Фауста. Из этого следует, что у науки единственная миссия — освещать жизнь, но не управлять, ею.

Управление науки и людей науки, хотя бы они и называ­лись позитивистами, учениками Огюста Конта или даже уче­никами доктринерской школы немецких коммунистов, может быть лишь бессильным, смешным, бесчеловечным, жестоким, угнетающим, эксплуатирующим, зловредным. Можно сказать о людях науки как о таковых то же, что я сказал уже о теоло­гах и метафизиках: у них нет ни чувства, ни сердца для инди­видуальных и живых сущих. И в этом их даже нельзя упрек­нуть, ибо это естественное следствие их ремесла. В качестве людей науки они имеют дело с общими положениями и не мо­гут не проявлять интерес только к ним. [...]

Будучи в своей нынешней организации монополистами нау­ки, ученые, оставаясь в качестве таковых вне общественной жизни, образуют несомненно особую касту, имеющую много сходного с кастой священников. Научная отвлеченность есть их Бог, живые и действительные индивидуальности — жертвы, а сами они — патентованные и священные жрецы.

Наука не может выйти из области отвлеченностей. В этом отношении она бесконечно ниже искусства, которое также, соб­ственно говоря, имеет дело лишь с общими типами и с общими положениями. Но благодаря свойственным ему приемам оно умеет воплотить их в формы хотя и не живые в смысле реаль­ной жизни, но тем не менее вызывающие в нашем воображении чувство или воспоминание об этой жизни. Оно в некотором ро­де индивидуализирует типы и положения, которые восприняло, и этими индивидуальностями без плоти и костей, которые яв­ляются в силу того постоянными или бессмертными и которые оно имеет силу творить, оно напоминает нам живые, реальные индивидуальности, появляющиеся и исчезающие у нас на глазах. Искусство есть, следовательно, в некотором роде возвра­щение абстракции к жизни.

Наука же, напротив, есть вечное приношение в жертву бы­стротечной, преходящей, но реальной жизни на алтарь вечных абстракций.

Наука так же мало способна схватить индивидуальность че­ловека, как и индивидуальность кролика. Другими словами, она одинаково равнодушна как к тому, так и к другому — не потому, чтобы ей был неизвестен принцип индивидуальности. Она его прекрасно сознает как принцип, но не как факт. Она прекрасно знает, что все животные виды, включая сюда вид человека, имеют реальное существование лишь в неопределен­ном числе индивидов, рождающихся и умирающих, уступающих место новым индивидам, равным образом преходящим. Наука знает, что по мере того, как поднимаешься от животных видов к видам высшим, принцип индивидуальности становится все больше определенным, индивиды становятся более совершен­ными и более свободными. Она знает, наконец, что человек, последнее и самое совершенное животное на этой земле, пред­ставляет собою самую полную и самую достойную рассмот­рения индивидуальность по причине его способности понимать и конкретизировать, олицетворять в некотором роде в себе са­мом и в своем существовании, как общественном, так и частном, универсальный закон. Она знает, когда она не заражена докт­ринерством — теологическим, метафизическим, политическим или юридическим — или даже узко научной гордостью и когда она не остается глухою к инстинктам и спонтанным стремлени­ям жизни, — она знает — и это ее последнее слово, — что ува­жение человека есть высший закон человечности и что вели­кая, настоящая цель истории, единственная законная, это — гу­манизация и эмансипация, действительная свобода, действи­тельное благосостояние, счастье каждого живущего в общест­ве индивида. Ибо в конечном счете если только не впадать в убийственную фикцию общественного блага, представляемо-то Государством, фикцию, всегда основанную на систематиче­ском принесении народных масс в жертву, то нужно признать, что коллективная свобода и коллективное благосостояние дей­ствительны лишь тогда, когда они представляют собою сумму индивидуальных свобод и процветаний.

Наука знает все это, но она не идет, не может идти за эти пределы. Так как абстракция составляет истинную природу науки, она может понять принцип живой и реальной индивиду­альности, но ей нечего делать с реальными и живыми индиви­дами. Она занимается индивидами вообще, но не Петром и Яко­вом, не тем или другим индивидом, не существующим, не могу­щим существовать для нее. Повторяю, индивиды, с которыми она может иметь дело, суть лишь абстракции.

Однако историю делают не абстрактные, но реальные, жи­вые, преходящие индивиды. У абстракций нет своих способов передвижения, они двигаются, лишь когда их носят реальные люди. Для этих же существ, состоящих не только в идее, но реально из плоти и крови, наука — нечто бессердечное. Она рассматривает их самое большее как материал для интеллек­туального и социального развития. Что ей до частных условий и до мимолетной судьбы Петра или Якова? Она поставила бы себя в смешное положение, она отреклась бы от своей роли, уничтожила бы себя, если бы захотела принять их за что-ни­будь иное, чем за простые примеры в подтверждение своих веч­ных теорий. И смешно было бы требовать от нее этого, ибо не в том ее миссия. Она не может схватить конкретное. Она мо­жет двигаться лишь в абстракциях. Ее миссия — заниматься общими положениями и условиями существования и развития либо вообще человеческого рода, либо определенной расы, класса или категории индивидов, общими причинами их про­цветания или их упадка и общими средствами для их усовер­шенствования во всех отношениях. Если бы она выполняла этот труд широко и рационально, тем самым она выполнила бы весь свой долг, и было бы поистине смешно и несправедливо требовать от нее большего.

Но равным образом было бы смешно и даже опасно дове­рять ей миссию, выполнить которую она не способна. Так как ей свойственно игнорировать существование и участь Петра и Якова, то никогда не следует позволять ни ей, ни кому бы то ни было во имя ее управлять Петром и Яковом. Ибо она была бы вполне способна обращаться с ними почти так же, как она обращается с кроликами. Или скорее она продолжа­ла бы игнорировать их; но ее патентованные представители,, люди далеко не абстрактные, напротив, весьма живые, имею­щие очень реальные интересы, идущие на уступки под вред­ным влиянием, которое привилегии роковым образом оказыва­ют на людей, — они кончили бы тем, что стали бы сдирать с этого Петра и Якова шкуру во имя науки, как до тех пор сдирали с них шкуру попы, политики всех мастей и адвокаты: во имя Бога, Государства и юридического права.

То, что я проповедую, есть, следовательно, до известной степени бунт жизни против науки или, скорее, против правле­ния науки, не разрушение науки — это было бы преступлением против человечества, — но водворение науки на ее настоящее место, чтобы она уже никогда не могла покинуть его. До на­стоящего времени вся история человечества была лишь вечным и кровавым приношением миллионов бедных человеческих су­ществ в жертву какой-либо безжалостной абстракции: богов, отечества, могущества государств, национальной чести, прав исторических, прав юридических, политической свободы, об­щественного блага. Таково было до сих пор естественное, спон­танное и фатальное движение человеческих обществ. Что ка­сается прошлого, то мы ничего не можем с ним поделать и должны принять его, как принимаем естественную необходи­мость. Нужно думать, что это был единственный возможный путь воспитания человеческого рода. Ибо не следует обманы­вать себя: даже признавая самую обширную роль за макиавеллистическими ухищрениями правящих классов, мы должны признать, что никакое меньшинство не было бы достаточно мо­гущественно, чтобы навязать массам все эти ужасные самопо­жертвования, если бы в самих массах не имелось безумного спонтанного движения, толкающего их все к новым самопо­жертвованиям во имя одной из этих прожорливых абстракций, которые, подобно историческим вампирам, всегда питались че­ловеческой кровью.

Что теологи, политики и юристы находят это прекрасным, это само собою понятно. Жрецы этих абстракций, они только этими постоянными жертвоприношениями народных масс и жи­вут. Что метафизика соглашается с этим, это также не долж­но удивлять нас. Ее миссия в том и заключается, что она уза­конивает и рационализирует, насколько возможно, все, что са­мо по себе вопиюще несправедливо и нелепо. Но мы должны с прискорбием констатировать, что сама положительная наука выказывала до сих пор те же тенденции. Она могла делать это лишь по двум причинам: во-первых, потому, что, развившись вне жизни народных масс, она представлена привилегирован­ной группой, и затем потому, что до сих пор она ставила себя самое абсолютной и последней целью всякого человеческого развития. Между тем путем справедливой критики, на какую она способна и какую в конце концов она увидит себя вынуж­денной направить против себя самой, она должна бы понять, что она есть лишь необходимое средство для осуществления более высокой цели — полной гуманизации реального положения всех реальных индивидов, которые рождаются, живут и умирают на земле.

Громадное преимущество позитивной науки над теологией, метафизикой, политикой и юридическим правом заключается в том, что на место лживых и гибельных абстракций, проповедуемых этими доктринами, она ставит истинные абстракции, выражающие общую природу или самую логику вещей, их об­щие отношения и общие законы их развития. Вот что резко отделяет ее от всех предыдущих доктрин и что всегда обеспе­чит ей важное значение в человеческом обществе. Она явится в некотором роде его коллективным сознанием. Но есть одна сторона, которою она соприкасается абсолютно со всеми этими доктринами: именно что ее предметом являются и не могут не являться лишь абстракции и что она вынуждена самою своей природою игнорировать реальных индивидов, вне которых да­же самые верные абстракции отнюдь не имеют реального суще­ствования. Чтобы исправить этот коренной недостаток, нужно установить следующее различие между практической деятель­ностью вышеупомянутых доктрин и позитивной науки. Первые пользовались невежеством масс, чтобы со сладострастием при­носить их в жертву своим абстракциям. Вторая же, признавая свою абсолютную неспособность сознать реальных индивидов и интересоваться их судьбой, должна окончательно и абсолют­но отказаться от управления обществом; ибо если бы она вмешалась, то не могла бы делать это иначе, чем принося всегда в жертву живых людей, которых она не знает, своим абстракциям, составляющим единственный законный предмет ее изучения.

Истории как настоящей науки, например, еще не существу­ет, и в настоящее время едва начинают предполагать бесконеч­но сложные условия этой науки. Но допустим, что история на­конец сложилась: что она может дать нам? Она воспроизведет верную и продуманную картину естественного проявления как материальных, так и духовных, как экономических, так и по­литических, социальных, религиозных, философских, эстетиче­ских и научных условий обществ, имеющих свою историю. Но эта универсальная картина человеческой цивилизации, как бы она ни была детализирована, никогда не сможет представлять из себя что-либо иное, чем общую и, следовательно, абстракт­ную оценку, — абстрактную в том смысле, что миллиарды че­ловеческих индивидов, составлявших живой и страдающий ма­териал этой истории, одновременно торжествующей и мрач­ной, — торжествующей с точки зрения ее общих результатов и мрачной, поскольку она представляет огромную гекатомбу че­ловеческих жертв, «раздавленных колесами ее колесницы», — эти миллиарды безвестных индивидов, без которых, однако, не был бы достигнут ни один из великих абстрактных результа­тов истории и на долю которых — заметьте это хорошенько — никогда не выпала возможность воспользоваться ни одним из достигнутых результатов, — эти индивиды не найдут себе ни малейшего местечка в истории. Они жили и они были принесе­ны в жертву, раздавлены для блага абстрактного человечества, вот и все.

Следует ли упрекать за это историческую науку? Это было бы смешно и несправедливо. Индивиды неуловимы для мысли, для рефлексии и даже для слова человеческого, которое спо­собно выражать лишь абстракции, — неуловимы в настоящем точно так же, как и в прошлом. Следовательно, сама социаль­ная наука, наука будущего, будет по-прежнему неизбежно иг­норировать их. Все, что мы имели право требовать от нее, — это то, чтобы она указала нам верно и определенно общие причины индивидуальных страданий, — и среди этих причин она не забудет, разумеется, принесение в жертву и подчине­ние— увы! слишком еще обычные и в наше время — живых ин­дивидов отвлеченным обобщениям; в то же время она должна показать нам общие условия, необходимые для действительно­го освобождения индивидов, живущих в обществе. Такова ее миссия, и таковы ее пределы, за которыми деятельность соци­альной науки может быть лишь бессильной и пагубной. Ибо за этими пределами начинаются доктринерские и правительствен­ные претензии ее патентованных представителей, ее жрецов. Пора уже покончить со всеми папами и жрецами: мы не хотим их, даже если бы они назывались демократами и социалистами. Повторяю еще раз, единственная миссия науки — это осве­щать путь. Но только сама жизнь, которая освобождена от всех правительственных и доктринерских преград и которой предоставлена полнота ее спонтанности, может творить. Как разрешить такое противоречие?

С одной стороны, наука необходима для рациональной ор­ганизации общества; с другой стороны, неспособная интересо­ваться действительным и живым, она не должна вмешиваться в действительную или практическую организацию общества.

Это противоречие может быть разрешено лишь одним спо­собом: наука как моральное начало, существующее вне все­общей общественной жизни и представленное корпорацией па­тентованных ученых, должна быть ликвидирована и распрост­ранена в широких народных массах. Призванная отныне пред­ставлять коллективное сознание общества, она должна действи­тельно стать всеобщим достоянием. Ничего не теряя от этого в своем универсальном характере, от которого она никогда не сможет отделаться, не перестав быть наукой, и продолжая за­ниматься исключительно общими причинами, общими условия­ми и общими отношениями индивидов и вещей, она на деле сольется с непосредственной и реальной жизнью всех человече­ских индивидов. Это будет движение, аналогичное тому, ко­торое заставило протестантов в начале Реформации говорить, что нет нужды в священниках, ибо отныне всякий человек де­лается своим собственным священником благодаря невидимо­му непосредственному вмешательству нашего господа Иисуса Христа, так как ему удалось наконец проглотить своего господа Бога. Но здесь речь не идет ни о господе нашем Иисусе Христе, ни о господе Боге, ни о политической свободе, ни о юридиче­ском праве, — все эти вещи, как известно, суть метафизические откровения и все одинаково неудобоваримы.

Мир научных абстракций — вовсе не есть откровение; он присущ реальному миру, коего он есть лишь общее или абст­рактное выражение и представление. Покуда он образует от­дельную область, представленную специально корпорацией уче­ных, этот идеальный мир угрожает нам занять место господа Бога по отношению к реальному миру и предоставить своим па­тентованным представителям обязанности священников. Вот почему нужно растворить отдельную социальную организацию ученых во всеобщем и равном для всех образовании, чтобы массы, перестав быть стадом, ведомым и стригомым привиле­гированными пастырями, могли отныне взять в свои руки свои собственные исторические судьбы*.

Наука, становясь всеобщим достоянием, сольется в некотором роде с непосредственной и реальной жизнью каждого. Она выиграет в пользе и приятности то, что потеряет в гордости, честолюбии и педантическом докт­ринерстве. Это, конечно, не помешает тому, чтобы гениальные люди, более способные к научным спекуляциям, нежели большинство их современников, отдались более исключительно, чем другие, культивированию наук и оказали великие услуги человечеству, не претендуя тем не менее на иное социальное влияние, чем естественное влияние, которое более высокая интеллектуаль­ность никогда не перестанет оказывать в своей среде, ни на иную награду, кроме той, какую каждый избранный ум находит в удовлетворении своей благородной страсти.

Но пока массы не достигнут известного уровня образования, не следует ли предоставить людям науки управлять ими? Избави Бог, лучше им вовсе обойтись без науки, нежели быть управляемыми учеными. Первым следствием существования правления ученых было бы установление недоступности науки для народа. Это было бы неизбежно аристократическое прав­ление, ибо современные научные учреждения аристократичны. Умственная аристократия! С точки зрения практической она наиболее неумолимая и с точки зрения социальной наиболее надменная и оскорбительная — такова была бы власть, уста­новленная во имя науки. Подобный режим был бы способен парализовать жизнь и движение в обществе. Ученые, всегда самодовольные, самовлюбленные и бессильные, захотели бы вмешиваться во все, и все источники жизни иссякли бы под их абстрактным и ученым дыханием.

Еще раз повторяю — жизнь, а не наука творит жизнь; спон­танная деятельность самого народа одна может создать народ­ную свободу. Без сомнения, было бы большим счастьем, если бы наука могла уже теперь освещать спонтанное шествие на­рода к его освобождению. Но лучше отсутствие света, чем ложный свет, скудно зажженный извне с очевидной целью сбить народ с правильного пути. Впрочем, совершенного от­сутствия света народ не испытывает.

Не напрасно он прошел длинный исторический путь и опла­тил свои ошибки веками страшных страданий. Практический опыт этих болезненных испытаний представляет собою своего рода традиционное знание, которое в известных отношениях сто­ит теоретической науки. Наконец, часть учащейся молодежи, те из буржуазных учащихся, которые чувствуют достаточно нена­висти ко лжи, к лицемерию, к несправедливости и к подлости буржуазии, чтобы найти в себе самих мужество повернуться к ней спиной, и достаточно энтузиазма, чтобы беззаветно от­даться справедливому и гуманному делу пролетариата, эта мо­лодежь будет, как я уже сказал, братским наставником народа; неся народу знания, которых ему еще недостает, она сделает совершенно бесполезным правление ученых.

Если народ должен остерегаться правления ученых, он еще с большим основанием должен остерегаться правления вдохнов­ленных идеалистов. Чем более искренни эти верующие и поэты небес, тем более становятся они опасными. Научная абстрак­ция, как я уже сказал, есть рациональная абстракция, верная в своей сущности, необходимая для жизни, теоретическим представлением, сознанием которой она является. Она может, она должна быть поглощена и переварена жизнью. Идеалисти­ческая абстракция, Бог есть разъедающий яд, разрушающий и разлагающий жизнь, искажающий и убивающий ее. Гордость идеалиста, будучи отнюдь не личной, но божественной, — не­победима и неумолима. Он может, он должен умереть, но он никогда не уступит, и до последнего издыхания он будет пы­таться поработить мир под каблук своего Бога, как прусские лейтенанты, эти практические идеалисты Германии, хотели бы видеть мир раздавленным сапогом со шпорой своего короля. Это та же вера — ее объекты даже не слишком различны, и тот же результат веры — рабство.

В то же время это — победа самого грязного и самого гру­бого материализма: нет нужды доказывать это относительно Германии, ибо нужно бы поистине быть слепым, чтобы не ви­деть этого в настоящее время. Но я считаю еще необходимым доказать это относительно божественного идеализма.

Человек, как и все остальное в мире, — существо вполне материальное. Ум, способность мыслить, способность получать и отражать различные ощущения, как внешние, так и внутрен­ние, вспоминать о них, когда они миновали, и воспроизводить их воображением, сравнивать и отличать их друг от друга, от­влекать от них общие определения и создавать тем самым об­щие или абстрактные понятия, наконец, образовывать идеи, группируя и комбинируя понятия сообразно различным мето­дам, — одним словом, разум, единственный создатель всего нашего идеального мира, есть свойство животного тела, а именно абсолютно материальной организации мозга.

Мы знаем это вполне достоверно благодаря универсально­му опыту, который никогда не был опровергнут ни одним фак­том и который может быть проверен каждым человеком в лю­бой момент его жизни. Все животные, не исключая самых низ­ших видов, обладают в той или иной мере интеллектом, и мы видим, что в ряду видов интеллект животных тем больше раз­вивается, чем ближе организация данного вида приближается к человеческой. Но у одного лишь человека интеллект достиг­нет той силы абстракции, которая, собственно, и составляет мысль.

Универсальный опыт*, который в конечном счете есть един­ственное начало, источник всех наших знаний, доказывает нам, следовательно, во-первых, что всякий интеллект всегда связан с каким-нибудь животным телом и, во-вторых, что интенсив­ность, сила этой животной функции зависит от относительного совершенства животной организации. Этот второй результат универсального опыта приложим не только к различным видам животных; мы обнаруживаем его также у людей, интеллекту­альная и моральная сила которых зависит слишком очевидно от большего или меньшего совершенства их организма, а так­же расы, нации, класса и индивида, чтобы была надобность долго останавливаться на этом**.

Следует различать универсальный опыт, на котором основывается всякая наука, от универсальной веры, на которую идеалисты хотят опереть свои верования. Опыт есть действительное установление действительных фак­тов; вера есть лишь предположение фактов, которых никто не видел и ко­торые, следовательно, находятся в противоречии с опытом всех.

Идеалисты, все те, кто верит в нематериальность и бессмертие чело­веческой души, должны быть чрезвычайно смущены фактом интеллектуаль­ного различия, существующего между расами, народами и индивидами. Как объяснить эту разницу, если только не допустить, что божественные частицы были распределены неравномерно? К несчастью, существует слишком значи­тельное количество людей совершенно тупых, глупых до идиотизма. Не по­лучили ли они при распределении частицу, одновременно, и божественную И тупую? Чтобы выйти из этого затруднения, идеалисты необходимо должны предположить, что все человеческие души одинаковы, но что тюрьмы, в ко­торые они заключены, т. е. человеческие тела, — неодинаковы и одни более способны, чем другие, служить органом для чистой интеллектуальности ду­ши. Одна душа, таким образом, имела бы в своем распоряжении органы весьма тонкие, другая — органы слишком грубые. Но такими тонкостями идеализм не вправе пользоваться и не может пользоваться без того, чтобы не впасть в непоследовательность и самый грубый материализм. Ибо перед абсолютной нематериальностью души все телесные различия исчезают, все телесное, материальное должно явиться безразлично, равно и абсолютно гру­бым. Пропасть, разделяющая душу от тела, абсолютно нематериальное от абсолютно материального, бесконечна; следовательно, все различия, необъ­яснимые и, кроме того, логически невозможные, которые могли бы существовать по другую сторону пропасти, в материи, должны быть ничтожными и .не существующими для души и не могут, не должны оказывать на неё ника­кого влияния. Одним словом, абсолютно нематериальное не может содержаться, быть заключено и еще меньше может быть выражено, в какой бы то ни было степени, абсолютно материальным. Из всех грубых материалистиче­ских — в том смысле, который присвоен этому слову идеалистами, — т. е. жи­вотных, измышлений, которые были порождены невежеством и первобытной глупостью людей, мысль о нематериальной душе, заключенной в материаль­ном теле, представляет собой, разумеется, самое грубое, самое нелепое из­мышление; и ничто лучше не доказывает всемогущества древних предрассуд­ков, оказывающих влияние даже на лучшие умы, как этот поистине плачев­ный факт, что люди, даже одаренные высоким интеллектом, могут еще го­ворить об этом в настоящее время.

С другой стороны, достоверно, что ни один человек никогда не видел, не мог видеть чистого духа, освобожденного от всякой материальной формы, существующего отдельно от какого бы то ни было животного тела. Но если никто не видел его, как лю­ди могли дойти до того, чтобы поверить в его существование? Ибо факт этого верования несомненен и если и не универсален, как это утверждают идеалисты, то по меньшей мере весьма рас­пространен. И как таковой он вполне заслуживает нашего поч­тительного внимания, ибо всеобщее верование, каким бы глу­пым оно ни было, всегда оказывает слишком сильное влияние на человеческие судьбы, чтобы было позволительно игнориро­вать его или отвлекаться от него.

Факт этого исторического верования объясняется, впрочем, естественным и рациональным образом. На примере детей и подростков и даже многих людей, давно уже достигших со­вершеннолетия, видно, что человек может пользоваться своими умственными способностями раньше, чем он отдает себе отчет в том, каким образом он ими пользуется, и раньше, чем он от­четливо и ясно сознает, что он пользуется ими. В этот период бессознательной работы наивного или верующего ума человек, преследуемый внешним миром и толкаемый внутренним воз­будителем, именуемым жизнью с ее многочисленными потреб­ностями, творит множество вымыслов, понятий и идей, по не­обходимости весьма несовершенных вначале и очень мало соот­ветствующих действительности вещей и фактов, которую они стремятся выразить. И так как он не сознает еще работу свое­го собственного интеллекта, не знает еще, что это он сам соз­дал и продолжает создавать эти вымыслы, понятия и идеи, и так как он не сознает сам, что они чисто субъективного, т. е. человеческого, происхождения, он естественно и необходимо рассматривает их как сущие объективные, действительные, со­вершенно независимые от него, существующие сами по себе и сами в себе.

Таким-то образом первобытные народы, медленно выходя из своей животной невинности, создали своих богов. Создав их и не подозревая, что они сами были их единственными творца­ми, они стали поклоняться им. Рассматривая их как действи­тельные сущие, бесконечно высшие, чем они сами, они их наделили всемогуществом, а себя признали их созданием, их раба­ми. По мере того как человеческие идеи развивались дальше, боги, которые, как я это уже отметил, всегда были лишь фан­тастическим, идеальным, поэтическим отражением или перевер­нутым изображением, также идеализировались. Сперва грубые фетиши, они мало-помалу становились чистыми духами, суще­ствующими вне видимого мира, и наконец — в результате дол­гого исторического развития — они слились во единое божест­венное Сущее, в чистый, вечный, абсолютный Дух, творца и владыку миров.

В каждом развитии, истинном или ложном, действительном или воображаемом, как коллективном, так и индивидуальном, труден лишь первый шаг, первый акт. Раз этот шаг сделан и первый акт совершен, дальнейшее развертывается естествен­но, как необходимое последствие. Что было трудно в историче­ском развитии этого ужасного религиозного безумия, продол­жающего преследовать и давить нас, так это установить бо­жественный мир, каким он представляется вне действительного мира. Этот первый акт безумия, столь естественный с точки зрения физиологической и, следовательно, необходимый в исто­рии человечества, не совершился внезапно. Нужно было я не знаю сколько веков для развития и для проникновения этого верования в умственные привычки людей. Но раз установив­шись, оно делается всемогущим, как необходимо делается все­могущим всякое безумие, овладевающее человеческим мозгом. Возьмите сумасшедшего — каков бы ни был пункт его поме­шательства, вы найдете, что смутная и навязчивая идея кажет­ся ему самой естественной вещью в мире и что, напротив, есте­ственные и действительные вещи, находящиеся в противоречии с этой идеей, кажутся ему смешным и возмутительным безу­мием. А религия есть коллективное безумие, тем более могу­щественное, что оно — безумие традиционное и что ее проис­хождение теряется в чрезвычайно отдаленной древности. В ка­честве коллективного безумия она проникла во все поры как общественной, так и частной социальной жизни народов, она воплотилась в обществе, она сделалась, так сказать, коллектив­ной душой и мыслью. Всякий человек окружен ею с рождения, он всасывает ее с молоком матери, поглощает со всем, что слы­шит и видит. Он так напичкан, отравлен, проникнут ею во всем своем существе, что позже, как бы могуч ни был его природный ум, он вынужден делать невероятные усилия, чтобы освобо­диться от нее, и все же никогда не достигает этого вполне. На­ши современные идеалисты представляют собою одно доказа­тельство этого, наши материалисты-доктринеры, немецкие ком­мунисты — другое. Они не сумели отделаться от религии Госу­дарства.

Раз сверхъестественный мир, мир божественный, прочно установился в традиционном воображении народов, развитие различных религиозных систем следовало своим естественным и логическим путем, всегда, впрочем, в соответствии с совре­менным и реальным развитием экономических и политических отношений, верным воспроизведением и божественной санкци­ей коих в мире религиозной фантазии оно являлось во все вре­мена. Таким образом, коллективное историческое безумие, на­зывающееся религией, развилось, начиная с фетишизма, пройдя через все ступени политеизма, до христианского монотеизма.

Второй и, разумеется, наиболее трудный после установле­ния отдельного божественного мира шаг в развитии религиоз­ных верований был как раз переход от политеизма к моноте­изму, от религиозного материализма язычников к спиритуали­стической вере христиан. Языческие боги были — и в этом заключается их основной характер — прежде всего боги исклю­чительно национальные. Затем, так как они были многочис­ленны, они необходимо сохраняли более или менее материаль­ный характер или, скорее, они были потому многочисленны, что были материальны, так как разнообразие есть один из глав­ных атрибутов действительного мира. Языческие боги не были еще собственно отрицанием действительных вещей: они были лишь их фантастическим преувеличением.

Чтобы установить на развалинах их столь многочисленных алтарей алтарь единого и высшего Бога, Владыки Мира, нуж­но было, следовательно, сперва разрушить автономное сущест­вование различных наций, составлявших языческий или антич­ный мир. Это и сделали в очень грубой форме римляне, кото­рые, завоевав наибольшую часть мира, известного древним, создали в некотором роде первый набросок, конечно совершен­но отрицательный и грубый, — человечества.

Один Бог, возвысившийся таким образом над всеми нацио­нальными различиями всех стран, как материальными, так и социальными, и бывший в некотором роде прямым отрицани­ем, необходимо должен был быть нематериальным и отвле­ченным. Но столь трудная вера в существование подобного Су­щего не могла родиться сразу. Поэтому, как я показал в При­ложении, эта вера была задолго подготовлена и развита грече­ской метафизикой, впервые установившей философским спосо­бом понятие о божественной Идее, вечной модели творца и вечно воспроизводимой видимым миром. Но Божество, по­знанное и сотворенное греческой философией, было божеством безличным, ибо никакая метафизика, будучи последовательной и серьезной, не может возвыситься или, скорее, опуститься до идеи личного Бога. Нужно было, следовательно, найти Бога, который был бы одновременно единым и весьма личным. Та­кой Бог нашелся в личности весьма грубого, весьма эгоистиче­ского, весьма жестокого Иеговы, национального бога евреев; Но евреи, несмотря на этот исключительный национальный дух, который отличает их еще и. теперь, стали фактически, задолго до рождения Христа, самым интернациональным народом в ми­ре. Увлеченные частью в качестве пленников, но еще больше толкаемые той меркантильной страстью, которая составляет одну из главных черт их национального характера, они распро­странились по всем странам, неся повсюду культ своего Иего­вы, которому они становились тем более верными, чем больше он покидал их.

В Александрии этот ужасный Бог евреев лично познако­мился с метафизическим Божеством Платона, уже сильно из­вращенным соприкосновением с Востоком и еще больше извра­тившимся впоследствии от своего собственного достояния. Не­смотря на свою национальную исключительность, ревнивый и жестокий, он не мог бесконечно противиться прелестям это­го идеального и безличного Божества греков. Он соединился с ним, и от того брака родился Бог спиритуалистический, но не остроумный — Бог христиан. Известно, что неоплатоники Александрии были главными творцами христианской теологии.

Но теология не составляет еще религию, как и исторических элементов недостаточно для создания истории. Я называю исто­рическими элементами общую обстановку и условия какого-ли­бо реального развития: например, здесь завоевание римлян и встреча Бога евреев с идеальным Божеством греков. Для то­го чтобы оплодотворить исторические элементы, чтобы побу­дить их произвести целую серию новых исторических превра­щений, нужен живой, спонтанный факт, без которого они мог­ли бы остаться еще много веков в первобытном состоянии, ни­чего не творя. В таком факте не было недостатка у христиан­ства — это была пропаганда, мученичество и смерть Иисуса Христа.

Мы почти ничего не знаем об этой великой и святой лично­сти, все, что сообщают о нем Евангелия, до такой степени про­тиворечиво и носит такой сказочный характер, что мы едва можем уловить какие-то живые и реальные черты. Достоверно лишь, что это был проповедник среди бедняков, друг и утеши­тель несчастных, невежественных, рабов и женщин и что он был весьма любим этими последними. Он обещал вечную жизнь всем угнетенным и страдающим на земле, число коих неизме­римо. И как и надо было ожидать, он был распят представите­лями официальной морали и общественного порядка того вре­мени. Его ученики и ученики его учеников, благодаря завоева­ниям римлян, уничтожившим национальные границы, могли разнести пропаганду Евангелия по всем странам, известным в те времена. Повсюду они были приняты с распростертыми объятиями рабами и женщинами, двумя категориями древнего мира, наиболее угнетенными, наиболее страждущими и, разу­меется, наиболее невежественными. Если им и удалось создать нескольких последователей в среде привилегированных и об­разованных, то в значительной мере благодаря влиянию женщин. Самая усиленная пропаганда велась ими почти исклю­чительно в народе, столь же несчастном, как и отупевшем вследствие рабства. Это было первое пробуждение, первый ос­мысленный бунт пролетариата.

Великая честь христианства, его неоспоримая заслуга и весь секрет его беспримерного торжества, впрочем совершен­но законного, заключались в том, что оно обратилось к страж­дущим массам, за которыми древний мир, образовавший ин­теллектуальную и политическую, узкую и жестокую аристокра­тию, отрицал самые элементарные человеческие права. Иначе оно никогда не смогло бы распространиться. Учение, препода­вавшееся апостолами Христа, при всей своей утешительности для несчастных на первый взгляд было слишком возмутитель­но, слишком нелепо с точки зрения человеческого разума, что­бы просвещенные люди могли принять его. Понятен поэтому восторг апостола Павла, когда он говорит о возмущении веры и о победе божественного безумия, отвергнутых могущественны­ми и мудрыми века, но с тем большей страстностью принятых простецами, невеждами и нищими духом!

В самом деле, нужно было весьма глубокое недовольство жизнью, великая жажда сердца и почти абсолютная нищета ума, чтобы принять христианскую нелепость, самую отважную и самую чудовищную из всех религиозных нелепостей.

Христианство было не только отрицанием всех политиче­ских, социальных и религиозных институтов древности; оно бы­ло абсолютным извращением здравого смысла, всего человече­ского разума. Все действительно Сущее, действительный мир рассматривались отныне как Ничто. Продукт отвлеченной мыс­ли человека, последняя наивысшая абстракция, в которой чело­веческий ум, поднявшись над всеми существующими вещами и над самыми общими определениями действительного Суще­го, каковыми являются идеи пространства и времени, и не имея уже больше ничего для преодоления, успокаивается на созерцании своей пустоты и своей абсолютной неподвижности (см. Приложение). Эта абстракция, это caput motuum, абсо­лютно лишенное всякого содержания, в полном смысле слова ничто, Бог, провозглашается единственным действительным Сущим, вечным, всемогущим. Реальное Целое объявлено ни­чем, и абсолютное ничто — Целым. Тень стала телом, и тело исчезает, как тень*.

Я прекрасно знаю, что в теологических и метафизических системах Вос­тока, и особенно в Индии, включая сюда буддизм, уже встречается прин­цип уничтожения действительного мира во имя идеала или абсолютной аб­стракции. Но он не носит еще этого характера добровольного и обдуманного отрицания, которым отличается христианство. Ибо, когда эти системы были созданы, собственно человеческий мир, мир человеческого разума, человече­ской науки, человеческой воли и человеческой свободы, не был еще развит в той степени, в какой он проявился впоследствии в греко-римской циви­лизации.

Это было неслыханной дерзостью и нелепостью, настоящим возмущением веры, торжеством верящей глупости над умом — для масс. Для некоторых же это было торжествующей ирони­ей усталого, развращенного и разочарованного в честных и серьезных поисках истины ума; потребностью одурманиться и опроститься, потребностью, которая часто встречается у пре­сыщенных умов: «Credo quia absurdum», то есть я не только ве­рю нелепости, но именно и главным образом потому и верю, что это есть нелепость. Точно так же как в наше время многие выдающиеся и просвещенные умы верят в животный магне­тизм, в спиритизм, в вертящиеся столы и — зачем ходить так далеко? — верят еще в христианство, в идеализм и в Бога.

Вера античного пролетариата, точно так же как и совре­менных масс, была более прочной, по крайней мере более про­стой, не столь «хорошего тона». Христианская пропаганда об­ращалась к его сердцу, а не к уму; к его вечным стремлениям, К его потребностям, к его страданиям, к его рабству, а не к разуму, который еще дремал и для которого, следовательно, логические противоречия, очевидность нелепости не могли су­ществовать. Единственный вопрос, интересовавший его, был вопрос: когда пробьет час обещанного освобождения? Когда наступит царство Божие? Что же касается теологических догм, он не заботился о них, ибо ничего в них не понимал. Пролета­риат, обращенный в христианство, составлял его восходящую материальную силу, а не силу теоретической мысли.

Что же касается христианских догматов, они, как известно, были выработаны в целом ряде теологических и литературных работ и на церковных соборах главным образом обращенными новоплатониками Востока. Греческий ум так низко пал, что уже в четвертом веке христианской эры — в эпоху первого со­бора — мы встречаем идею личного Бога, чистого, вечного, аб­солютного Духа, творца и верховного владыки мира, сущест­вующего вне мира, единогласно принятую всеми отцами церк­ви. И как логическое последствие этой абсолютной нелепости явилась естественная и необходимая вера в нематериальность и в бессмертность человеческой души, помещенной и заклю­ченной в смертном теле, но смертном лишь отчасти. Ибо в этом самом теле есть одна частица, которая, будучи телесной, бес­смертна, как душа, и должна воскреснуть, как душа. Настоль­ко было трудно даже отцам церкви представить себе дух вне всякой телесной формы!

Следует заметить, что вообще характер всякого теологиче­ского, равно как и метафизического, рассуждения требует, что­бы одну нелепость объясняли другою.

Христианству посчастливилось встретить мир рабов. Другим счастьем для него было вторжение варваров. Варвары были прекрасные люди, исполненные естественной силы и осо­бенно вдохновленные и толкаемые громадной потребностью и громадной способностью к жизни; первостепенные разбойни­ки, способные все разрушить и все поглотить, равно как и их преемники — современные немцы; менее систематичные и пе­дантичные в своем разбое, чем эти последние, гораздо менее моральные, менее ученые, но зато более независимые и более гордые, способные к науке и неспособные к свободе, как со­временные немецкие буржуа. Но при всех этих крупных досто­инствах они были все же лишь варвары, то есть столь же рав­нодушные, как и античные рабы, из коих многие, впрочем, при­надлежали к их расе, ко всем вопросам теории метафизики, — до такой степени, что раз их практическое отвращение к идеям было преодолено, то уже не трудно было обратить их теорети­чески в христианство.

В течение десяти веков подряд христианство, вооруженное всемогуществом церкви и Государства и без всякой конкурен­ции с чьей бы то ни было стороны, могло способствовать вы­рождению, порче и извращению умов Европы. У него не было конкурентов, ибо вне церкви не было никаких мыслителей, ни даже грамотных людей. Она одна мыслила, она одна говори­ла, писала, она одна обучала. Если в недрах ее возникали ере­си, они всегда нападали лишь на практические или теологиче­ские проявления основной догмы, но не самой догмы. Вера в Бога, чистого духа и творца мира, и вера в нематериальность души оставались неприкосновенными. Это двойное верование сделалось идейной основой всей восточной и западной цивили­зации Европы, и оно проникло, оно воплотилось во все учреж­дения, во все детали жизни, как общественной, так и частной, всех классов точно так же, как и масс.

Удивительно ли после этого, что это верование удержалось до нашего времени и что оно продолжает оказывать свое разру­шительное влияние даже на такие избранные умы, как Мадзини, Кине, Мишле и многие другие? Мы видели, что первое на­падение на него было произведено Возрождением свободного ума в пятнадцатом веке, — Возрождением, породившим героев и мучеников, как Ванини, Джордано Бруно и Галилей. Хотя и заглушенная скоро гамом, шумом и страстями религиозной Реформации, свободная мысль продолжала втихомолку свою невидимую работу, завещая наиболее благородным умам каж­дого нового поколения дело человеческого освобождения пу­тем подтачивания и разрушения нелепостей, пока наконец во второй половине восемнадцатого века она не появилась вновь на белый свет, смело подняв знамя атеизма и материализма.

Можно было думать тогда, что человеческий ум освободит­ся наконец от всех божественных наваждений. Ничуть не бы­вало. Божественная ложь, которой питалось человечество, го­воря лишь о христианском мире в течение восемнадцати веков, еще раз показала себя более могущественной, чем человече­ская истина. Не будучи более в состоянии пользоваться услу­гами черного племени, освященным Церковью вороньем — ка­толическими или протестантскими священниками, потерявши­ми всякое доверие, она стала пользоваться светскими священ­никами, короткополыми лжецами и софистами, среди которых главная роль выпала на долю двух роковых людей: один был самый лживый ум, другой — самая доктринерская деспотиче­ская воля прошлого (восемнадцатого) века: Жан Жак Руссо и Робеспьер.

Первый очень типичен по своей узости и мрачной мелочно­сти, по экзальтации, не имеющей другого предмета, кроме его собственной личности, по холодному энтузиазму и по лицеме­рию, одновременно сентиментальному и непримиримому, по вы­нужденной лжи современного идеализма. Его можно рассмат­ривать как истинного творца современной реакции. На первый взгляд самый демократический писатель восемнадцатого века, он взращивал в себе беспощадный деспотизм государственного человека. Он был пророком доктринерского Государства, пер­восвященником которого пытался сделаться его верный ученик Робеспьер. Услышав изречение Вольтера о том, что, если бы Бога не было, его следовало бы выдумать, Жан Жак Руссо изобрел Верховное Существо, абстрактного и бесплодного Бо­га деистов. И во имя этого Верховного Существа и лицемерной добродетели, требуемой этим Верховным Существом, Робеспьер гильотинировал сперва эбертистов, затем самого гения Револю­ции — Дантона, в лице которого он убил Республику, подготов­ляя таким образом неизбежные с того момента торжество и диктатуру Бонапарта I. После этой великой победы идеали­стическая реакция стала искать и нашла менее фанатических, менее грозных слуг, приспособленных к сильно измельчавшему уровню буржуазии нашего века. Во Франции это были Шатобриан, Ламартин и... нужно ли говорить? Почему нет? Нужно все говорить, раз это верно, — это был сам Виктор Гюго, демо­крат, республиканец, ныне почти социалист, и следом за ними целая меланхолическая и сентиментальная когорта тощих и бледных умов, которые образовали под управлением этих учителей школу современного романтизма. В Германии это бы­ли Шлегели, Тикки, Новалисы, Вернеры, Шеллинги и многие другие, имена которых не заслуживают быть упомянутыми.

Созданная этой школой литература была истинным царст­вом привидений и призраков. Она не выносила дневного света и могла существовать лишь в сумерках. Она не выносила и гру­бого прикосновения масс: это была литература нежных, дели­катных, избранных душ, стремящихся к своему небесному оте­честву и живущих на земле против воли. Политика, вопросы дня внушали ей ужас и презрение; но когда ей случалось го­ворить о них, она выказывала себя откровенно реакционной, держа сторону церкви против дерзости свободомыслящих, стоя за королей, против народов и за всех аристократов, против грубой уличной черни. В общем, как я уже сказал, в этой шко­ле преобладало почти полное равнодушие к политическим воп­росам. В облаках, среди которых она витала, можно было различить лишь два действительных явления: быстрое разви­тие буржуазного материализма и безудержное разнуздание индивидуального тщеславия. [...]

[...] Наряду с практической причиной есть другая, чисто теоретическая, которая также заставляет самых искренних ли­бералов постоянно возвращаться к культу Государства. Они являются и называют себя либералами потому, что берут ин­дивидуальную свободу за основу и исходную точку своей тео­рии, и как раз потому, что их исходная точка или эта основа таковы, что они по роковой последовательности должны прийти к признанию абсолютного права Государства.

Индивидуальная свобода, по их словам, отнюдь не есть со­здание и исторический продукт общества. Они утверждают, что она предшествует всякому обществу и что человек, рождаясь, приносит ее вместе со своей бессмертной душой как божест­венный дар. Отсюда вытекает, что человек представляет из се­бя нечто, вполне самобытное, целостное и в некотором роде абсолютное существо лишь вне общества. Будучи сам свободен до и вне общества, он неизбежно формирует это общество ак­том своей воли и при помощи своего рода договора — инстинк­тивного или молчаливого, обдуманного или формального. Словом, по этой теории не индивиды создаются обществом, а, напротив, индивиды создают общество, толкаемые некоторой внешней необходимостью, как труд и война.

Ясно, что по этой теории общество в собственном смысле слова не существует. Естественное человеческое общество, дей­ствительная исходная точка всякой человеческой цивилизации, единственная среда, в которой может в действительности ро­диться и развиться личность и свобода людей, этой теории со­вершенно неведомы. С одной стороны, она признает лишь ин­дивидов, существующих сами по себе и свободных самих по се­бе; с другой стороны, это обусловленное общество, произволь­но созданное этими индивидами и основанное на формальном или молчаливом договоре, есть государство. (Они очень хорошо знают, что никакое историческое государство никогда не имело основой своей договор и что все они были основаны насилием, завоеванием. Но эта фикция свободного договора, основы госу­дарства, им необходима, и они ею пользуются без излишних церемоний.).

Человеческие индивиды, масса которых, условно соединен­ная, образует государство, представляются по этой теории су­ществами совершенно особенными и преисполненными проти­воречий. Одаренные бессмертной душой и свободой или свобод­ной волей, присущей им, они суть, с одной стороны, существа бесконечные, абсолютные и, как таковые, вполне законченные, самодовлеющие, самодостаточные и не имеющие нужды больше ни в коем, даже в Боге, ибо, будучи бессмертными и бесконеч­ными, они сами — Боги. С другой стороны, они — существа весьма грубо-материальные, слабые, несовершенные, ограни­ченные и абсолютно зависящие от внешней природы, которая окружает, поддерживает и в конце концов рано или поздно уносит их. Рассматриваемые с первой точки зрения, они столь мало нуждаются в обществе, что это последнее является скорее помехой полноте их бытия, их совершенной свободе. Поэтому мы видели с начала христианства святых и стойких людей, ко­торые, глубоко восприняв идею бессмертия и спасения их душ, порвали все социальные связи и, избегая всяких человеческих отношений, искали в уединении совершенства, добродетели, Бо­га. Они вполне основательно, с логической последовательностью рассматривали общество как источник порчи и абсолютное уединение души как условие всех добродетелей. Если они и по­кидали иногда свое уединение, то не потому, что чувствовали потребность в этом, но из великодушия, из христианского ми­лосердия к людям, которые, продолжая развращаться в соци­альной среде, нуждались в их советах, в их молитвах и руко­водстве. Всегда это было для спасения других, никогда — для собственного спасения и самосовершенствования. Напротив, они рисковали погубить свои души, вступая в общество, из ко­торого бежали с ужасом, как из школы всяческой испорченно­сти. Окончив свое святое дело, они немедленно возвращались в свою пустыню, чтобы снова совершенствовать себя там бес­прерывным созерцанием своего индивидуального бытия, своей одинокой души пред лицом одного Бога.

Этому примеру должны следовать все, кто верит еще ныне в бессмертие души, во врожденную свободу или в свободную волю, если только они желают спасти свои души и достойно подготовить их к вечной жизни. Повторяю еще раз, что свя­тые отшельники, достигавшие путем уединения совершенного оглупения, были вполне логичны. Раз душа бессмертна, то есть бесконечна по своей сущности, свободна и сама по себе, она должна быть самодовлеющей. Лишь существа преходящие, ограниченные и законченные могут взаимно дополнять друг друга; бесконечное не дополняется. Встречаясь с другим суще­ством, которое не есть оно само, оно должно избегать его, уклоняться от всего, что не оно само. В крайнем случае, как я уже сказал, бессмертная душа должна быть в состоянии обойтись даже без Бога. Бесконечное в самом себе существо не может признать рядом с собою другое существо, которое было бы равным ему, и еще менее — существо выше его самого. Вся­кое существо, которое было бы столь же бесконечно, как оно само, и которое было бы не им самим, ограничивало бы его и, следовательно, делало бы его существом определенным и ко­нечным.

Признавая столь же бесконечное существо, как она сама, вне себя самое, бессмертная душа необходимо признавала бы себя как сущее конечное. Ибо бесконечное в действительности является "таковым, лишь охватывая все и ничего не оставляя вне себя самого. Понятно, что бесконечное существо не мо­жет, не должно признавать бесконечное существо, которое бы­ло бы выше его самого. Бесконечность не допускает ничего от­носительного, ничего сравнимого; эти слова: бесконечность высшего порядка и бесконечность низшего порядка — ведут, следовательно, к нелепости. Бог именно и есть нелепость. Тео­логия, которая обладает привилегией нелепости и которая ве­рит в вещи именно потому, что эти вещи нелепы, ставит над бессмертными и, следовательно, бесконечными человеческими душами высшую абсолютную бесконечность, Бога. Но чтобы внести поправку к себе самой, она создала фикцию Сатаны, представляющего собой настоящий бунт бесконечного сущест­ва против существования абсолютной бесконечности, против Бога. И подобно тому как Сатана взбунтовался против выс­шей бесконечности Бога, точно так же святые отшельники хри­стианства, слишком смиренные, чтобы бунтовать против Бога, взбунтовались против равной людям бесконечности, против об­щества.

Они вполне основательно заявили, что в нем не нуждаются для своего спасения и что если по странной фатальности они были [неразборчиво] и павшими бесконечностями, то общество Бога, са­мосозерцание в присутствии этой абсолютной бесконечности для них достаточно.

Повторяю еще раз, это пример, достойный подражания для всех, кто верит в бессмертие души. С этой точки зрения обще­ство не может им предложить ничего, кроме верной погибели. В самом деле, что дает оно людям? Прежде всего — материаль­ные богатства, которые могут быть произведены в достаточных размерах лишь коллективным трудом. Но разве тот, кто верит в вечное существование, не должен презирать эти богатства? Не говорил ли Иисус Христос своим ученикам: «Не собирайте сокровищ на земле, ибо где ваши сокровища, там и ваши серд­ца». И еще: «Легче толстому канату (или «верблюду», по дру­гой версии) пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в царство небесное». (Воображаю, какую физиономию должны корчить набожные и богатые буржуа — протестанты Англии, Америки, Германии и Швейцарии, читая эти столь ре­шительные и столь неприятные для них сентенции.)

Иисус Христос прав — вожделение материальных богатств и спасение бессмертных душ безусловно непримиримы. А в та­ком случае не лучше ли, если хоть немножко и действительно верить в бессмертие души, не лучше ли отказаться от удобств и роскоши, которые доставляются обществом, и питаться кор­нями, как это делают отшельники, спасая свою душу ради веч­ности, нежели погубить ее ценою нескольких десятков лет ма­териальных удовольствий. Этот расчет столь прост, столь оче­видно справедлив, что мы вынуждены думать, что набожные и богатые буржуа, банкиры, промышленники, купцы, делающие столь отличные дела, пользуясь всем» известными средствами, и тем не менее повторяющие постоянно евангельские слова, от­нюдь не рассчитывают на бессмертие души для себя и велико­душно уступают это бессмертие пролетариату, скромно доволь­ствуясь для себя жалкими материальными благами, собирае­мыми на земле.

Что дает еще общество помимо материальных благ? Плот­ские, человеческие, земные привязанности, цивилизацию и куль­туру духа, все, что с человеческой, преходящей и земной точки зрения — громадно, но перед лицом вечности, бессмертия и Бо­га — равно нулю. Величайшая человеческая мудрость не явля­ется ли слабоумием перед лицом Бога?

Есть одна легенда восточной церкви, которая гласит, что два святых отшельника, добровольно проведшие несколько де­сятков лет на одном пустынном острове, уединились даже друг от друга и, проводя ночи и дни в созерцании и молитве, до­шли до того, что даже потеряли способность речи. Из всего их былого репертуара слов у них сохранилось всего три-четыре, которые, соединенные вместе, не имели никакого смысла, но тем не менее выражали перед Богом самые высшие устрем­ления их душ. Они питались, разумеется, корнями наподобие травоядных животных. С точки зрения человеческой эти два че­ловека были слабоумными или безумцами, но с точки зрения божественной, с точки зрения верования в бессмертие души они выказали себя более сметливыми, чем Галилей и Ньютон. Ибо они пожертвовали несколькими десятками годов земного бла­гополучия и светского ума ради вечного блаженства и ума бо­жественного.

Итак, очевидно, что человек, одаренный бессмертной душой, бесконечностью и свободой, присущими этой душе, есть сущест­во в высшей степени антиобщественное. И если бы он был всегда благоразумен, если бы, занятый исключительно своим бессмертием, он имел достаточно ума, чтобы презирать все блага, все привязанности и всю суету сего мира, он никогда не вышел бы из этого состояния невинности или божественного слабоумия и никогда не создал бы общества. Одним словом, Адам и Ева никогда бы не вкусили плода от древа познания, и мы все жили бы наподобие животных в земном раю, который Бог назначил им для пребывания. Но как только люди захоте­ли познавать, цивилизоваться, очеловечиваться, думать, гово­рить и пользоваться материальными благами, они неизбежно должны были выйти из своего одиночества и сорганизоваться в общество. Ибо поскольку внутренне они бесконечны, бес­смертны, свободны, постольку они внешне ограниченны, смерт­ны, слабы и зависимы от внешнего мира.

Рассматриваемые с точки зрения их земного, то есть не фиктивного, а действительного существования, огромное боль­шинство людей представляет собой столь унизительное зрели­ще, столь безнадежно бедное инициативой, волей и умом, что поистине нужно быть одаренным редкой способностью строить себе иллюзии, чтобы найти в них бессмертную душу и тень ка­кой-либо свободной воли. Они представляются нам как сущест­ва, абсолютно и фатально определенные, — определенные преж­де всего внешней природой, характером почвы и всеми мате­риальными условиями их существования; определенные бесчисленными политическими, религиозными и социальными отношениями, обычаями, привычками, законами, целой массой предрассудков или мыслей, медленно выработанных предыду­щими веками; они получают эти мысли уже при рождении на свет в обществе, которого они являются отнюдь не создателя­ми, но сперва — продуктом, а позднее — орудием. На тысячу людей едва ли найдется один, о котором можно сказать, не бе­зусловно, но лишь относительно, что он желает и думает само­стоятельно.

Громадное большинство человеческих индивидов не только среди невежественных масс, но точно так же в образованных и привилегированных классах хочет и думает лишь то, что все вокруг них думают, чего все хотят. Они верят, конечно, будто хотят и думают самостоятельно, но на самом деле они лишь рабски, по рутине, с ничтожными, едва заметными модифика­циями воспроизводят чужие мысли и желания. Это рабство, эта рутина, неиссякаемый источник общих мест, это отсутствие бунта воли, инициативы мысли индивидов, — главные причины безнадежной медлительности исторического развития челове­чества. Для нас, материалистов или реалистов, не верующих ни в бессмертие души, ни в свободную волю, эта медлительность, как она ни печальна, представляется естественной. Происходя от гориллы, человек лишь с громадными трудностями достига­ет сознания своей человечности и осуществления своей свобо­ды. Вначале он не может обладать ни этим сознанием, ни этой свободой. Он рождается диким животным и рабом и оче­ловечивается и прогрессивно эмансипируется лишь в недрах общества, которое необходимо предшествует зарождению его мысли, слова и воли. И он может достичь этого лишь коллек­тивными усилиями всех бывших и настоящих членов этого об­щества, которое, следовательно, есть основа и естественная исходная точка его человеческого существования. Из этого сле­дует, что человек осуществляет свою индивидуальную свободу, или свою личность, лишь дополняя себя всеми окружающими его индивидами и лишь благодаря труду и коллективному мо­гуществу общества, вне коего он остался бы, без сомнения, са­мым грубым и самым несчастным из всех жестоких животных, существующих на земле. По системе материалистов, единст­венной естественной и логичной, общество не только не умень­шает и не ограничивает, но, напротив, создает свободу чело­веческих индивидов. Оно — корень, дерево, свобода же — его плод. Следовательно, в каждую эпоху человек должен искать свою свободу не в начале, но в конце истории, и можно ска­зать, что действительное и полное освобождение каждого чело­веческого индивида есть настоящая великая цель, высший ре­зультат истории.

Совсем иная точка зрения идеалистов. По их системе чело­век проявляет себя сперва бессмертным и свободным сущест­вом и кончает тем, что становится рабом. В качестве бессмерт­ного и свободного, бесконечного и целого в себе духа он не нуждается в обществе. Отсюда следует, что если он вступает в общество, то лишь по причине своего падения или же потому, что он забывает и теряет сознание своего бессмертия и своей свободы.

Существо противоречивое, бесконечное, как дух, но завися­щее, несовершенное и материальное вовне, человек вынужден объединяться не вследствие потребности своей души, но ради сохранения своего тела. Общество образуется, следовательно, лишь своего рода принесением в жертву интересов души и не­зависимости души презренным интересам тела. Это настоящее падение и порабощение для индивида, внутренне бессмертного и свободного, отказ, по крайней мере частичный, от своей пер­воначальной свободы.

Известна сакраментальная фраза, которая на жаргоне всех сторонников государства и юридического права выражает это падение и это самопожертвование, этот первый роковой шаг к человеческому порабощению. Индивид, пользующийся пол­ной свободой в естественном состоянии, то есть прежде, чем он делается членом какого-либо общества, вступая в него, прино­сит в жертву часть этой свободы, чтобы общество гарантиро­вало ему все остальное.

На просьбу разъяснить эту фразу отвечают обыкновенно другою: «Свобода каждого человеческого индивида не должна иметь других границ, кроме свободы всех других индивидов».

На первый взгляд нет ничего более справедливого. Не правда ли? И однако, эта теория содержит в зародыше всю теорию деспотизма. Согласно с основной идеей идеалистов всех школ и вопреки всем реальным фактам человеческий инди­вид представляется абсолютно свободным существом постольку и лишь постольку, поскольку он остается вне общества. От­сюда следует, что общество, рассматриваемое и понимаемое единственно как юридическое и политическое общество, то есть как государство, есть отрицание свободы. Вот к каким резуль­татам приводит идеализм. Он, как видим, совершенно противо­положен выводам материализма, которые, согласно с тем, что происходит в действительном мире, выставляют индивидуаль­ную свободу людей как необходимое следствие коллективного развития„человечества.

Материальная, реалистическая и коллективистская дефини­ция свободы совершенно противоположна определению идеали­стов. Она такова: человек становится человеком и достигает как сознания, так и осуществления своей человечности лишь в обще­стве и лишь коллективной деятельностью всего общества. Он освобождается от ига внешней природы лишь коллективным или социальным трудом, который один лишь способен превра­тить поверхность земли в пребывание, благоприятное развитию человечества. Без этого же материального освобождения не может быть ни для кого и освобождения интеллектуального и морального.

Человек не может освободиться от ига своей собственной природы, то есть он может подчинить свои инстинкты и дви­жения своего собственного тела управлению своего все более и более развивающегося ума лишь воспитанием и образовани­ем. Но и то и другое по своему существу есть вещи исклю­чительно общественные. Ибо вне общества человек вечно остал­ся бы диким животным или святым, что почти одно и то же. Наконец, изолированный человек не может сознавать своей свободы. Быть свободным для человека означает быть при­знанным и рассматриваемым свободным и пользующимся со­ответственным обращением со стороны другого человека, со стороны всех окружающих его людей. Свобода, следовательно, не может быть фактом уединения, но взаимной рефлексии, не удаления, но, напротив — связи, ибо свобода каждого индивида есть не что иное, как отражение его человечности или его че­ловеческого права в сознании всех свободных людей, его брать­ев, его равных.

Я могу назвать себя и чувствовать себя свободным лишь в присутствии и по отношению к другим людям. В присутствии животного низшего вида я — не свободный и не человек, ибо это животное не способно осознать, а следовательно, и при­знать мою человечность. Я человечен и свободен сам лишь постольку, поскольку я признаю свободу и человечность всех людей, окружающих меня. Лишь уважая их человеческий ха­рактер, я уважаю свой собственный человеческий характер. Людоед, который съедает своего пленника, обращаясь с ним как с диким животным, — не человек, но животное. Господин рабов — не человек, но господин. Не считаясь с человечностью своих рабов, он пренебрегает своей собственной человечностью. Любое античное общество может доставить нам доказательства этого: греки, римляне не чувствовали себя свободными как люди, они не рассматривали себя таковыми с точки зрения чело­веческого права. Они считали себя привилегированными в ка­честве греков, в качестве римлян лишь в своем собственном отечестве, пока оно оставалось независимым, незавоеванным и, напротив, завоевывающим другие страны вследствие особо­го покровительства их национальных Богов. И они отнюдь не удивлялись и не считали своим долгом возмущаться, когда, по­бежденные, они сами попадали в рабство.

Великой заслугой христианства было провозглашение чело­вечности всех человеческих существ, включая женщин, и равен­ства всех людей перед Богом. Но как оно провозгласило это? На небесах, в будущей жизни, но не для теперешней, действи­тельной жизни на земле. К тому же это будущее равенство •опять-таки ложно, ибо, как известно, число избранных в выс­шей степени ограниченно. Относительно этого пункта все теологи самых различных христианских сект единодушны. Следова­тельно, так называемое христианское равенство влечет за собою самую вопиющую привилегию нескольких тысяч избранных божественной милостью на миллионы отверженных. Впрочем, это равенство всех перед Богом, если бы даже оно осуществи­лось для каждого, было бы лишь равным ничтожеством и рав­ным рабством всех перед высшим господином.

Основа христианского культа и первое условие спасения не есть ли, таким образом, отказ от человеческого достоинства и презрение этого достоинства пред лицом божественного ве­личия? Христианин, следовательно, не человек, в том смысле, что он не обладает сознанием человечности, и также потому, что, не уважая человеческое достоинство в самом себе, он не может уважать его в других; а не уважая его в других, он не может уважать его в себе самом. Христианин может быть пророком, святым, священником, королем, генералом, министром, чиновни­ком, представителем какого-либо авторитета, жандармом, па­лачом, дворянином, эксплуататором-буржуа или порабощенным пролетарием, угнетателем или угнетенным, мучителем или му­чимым, хозяином или работником, но он не имеет права назы­вать себя человеком, ибо человек делается в действительности таковым лишь тогда, когда он уважает и любит человечность и свободу всех и когда его свобода и его человечность уважае­мы, любимы, вызываемы и создаваемы всеми.

В самом деле, я свободен лишь тогда, когда все человече­ские существа, окружающие меня, мужчины и женщины, рав­но свободны. Свобода других не только не является ограниче­нием или отрицанием моей свободы, но, напротив, есть необхо­димое условие и утверждение ее. Я становлюсь истинно свобод­ным лишь благодаря свободе других, так что, чем больше количество свободных людей, окружающих меня, чем глубже и шире их свобода, тем распространеннее, глубже и шире ста­новится моя свобода. Напротив, рабство людей ставит препят­ствие моей свободе, или, что сводится к тому же, именно их животность и является отрицанием моей человечности, ибо — повторяю еще раз — я могу назвать себя истинно свободным лишь тогда, когда моя свобода, или, что то же, мое человече­ское достоинство, мое человеческое право, заключающееся в том, чтобы не повиноваться никакому другому человеку и ру­ководствоваться в моих действиях лишь моими собственными убеждениями, лишь когда эта моя свобода, отраженная равно свободным сознанием всех людей, возвращается ко мне, под­твержденная согласием всех. Моя личная свобода, подтверж­денная таким образом свободой всех, становится беспредель­ной.

Мы видим, что свобода, как она понимается материалиста­ми, есть нечто весьма положительное, весьма сложное и в осо­бенности в высшей степени общественное, ибо она может быть осуществлена лишь посредством общества и лишь при более тесном равенстве и солидарности каждого со всеми. Можно различать в ней три момента развития, три элемента, из коих первый есть в высшей степени положительный и общественный; это полное развитие и полное пользование каждого всеми че­ловеческими способностями и возможностями путем воспита­ния, научного образования и материального благополучия,— а все это может быть дано каждому лишь коллективным ма­териальным и интеллектуальным, мускульным и нервным тру­дом целого общества.

Второй элемент или момент свободы — отрицательный. Это элемент бунта человеческого индивида против всякого боже­ского и человеческого, коллективного и индивидуального ав­торитета.

Это прежде всего бунт против тирании высшего призрака теологии, против Бога. Очевидно, что, пока у нас будет госпо­дин на небе, мы будем рабами на земле. Наш разум и наша воля будут одинаково сведены к нулю. Пока мы будем ве­рить, что мы обязаны ему абсолютным повиновением, — а по отношению к Богу не может быть иного, кроме абсолютного повиновения, — мы должны будем необходимо пассивно и без малейшей критики подчиняться святому авторитету его по­средников и его избранных: мессий, пророков, божественно вдохновленных законодателей, императоров, королей и всех их чиновников и министров, представителей и священнослужите­лей двух великих институтов, которые навязываются нам как установленные самим Богом для управления людьми, — Церкви и Государства. Всякий преходящий или человеческий автори­тет исходит непосредственно из духовного или божественного авторитета. Но авторитет есть отрицание свободы. Бог или скорее фикция Бога есть, следовательно, освящение и интеллек­туальная и моральная причина всякого рабства на земле, и свобода людей будет полной лишь тогда, когда она совершен­но уничтожит гибельную фикцию небесного владыки.

Затем, как следствие бунта против Бога, является бунт против тирании людей, против авторитета, как индивидуально­го, так и общественного, представленного и легализированного государством. Относительно этого нужно, однако, хорошенько столковаться, а для этого надо начать с установления весьма точного различия между официальным и, следовательно, тира­ническим авторитетом общества, организованного в Государст­во, и влиянием и естественным воздействием неофициального естественного общества на каждого из его членов.

Бунт против естественного влияния общества много труднее для индивидов, чем бунт против официально организованного общества, против Государства, хотя часто он так же совершен­но неизбежен, как последний. Общественная тирания, часто да­вящая и гибельная, не представляет того характера повелитель­ного насилия, узаконенного и формального деспотизма, который отличает авторитет Государства. Она не навязывается, как за­кон, которому всякий индивид вынужден повиноваться под страхом подвергнуться юридической каре. Ее воздействие мяг­че, вкрадчивее, незаметнее, но оно более могущественно, чем воздействие авторитета Государства. Общественная тирания господствует над людьми путем обычаев, путем нравов, сово­купностью чувств, предрассудков и привычек как в области ма­териальной жизни, так и в сфере ума и сердца и составляет то, что мы называем общественным мнением. Оно окружает че­ловека с рождения, проникает его, пронизывает и образует са­мую основу его собственного индивидуального существования. Таким образом, каждый является в некотором роде более или менее участником этого насилия против себя самого и очень часто даже не подозревает об этом. Отсюда вытекает, что для того, чтобы восстать против этого влияния, которое общество, естественно, оказывает на него, человек должен, по крайней мере отчасти, восстать против себя самого, ибо со всеми свои­ми материальными, интеллектуальными и моральными задат­ками и стремлениями он сам есть лишь продукт общества. От­сюда вытекает это безграничное могущественное влияние об­щества на людей.

С точки зрения абсолютной морали, то есть с точки зрения человеческого уважения — я сейчас скажу, что понимаю под этими словами, — это могущество общества может быть как благотворно, так и зловредно. Оно благотворно, когда стремит­ся к развитию науки, материального процветания, свободы, ра­венства и братской солидарности людей; оно зловредно, когда имеет противоположные стремления.

Человек, рожденный в обществе скотов, останется сам, за очень редким исключением, скотом; рожденный в обществе, управляемом священниками, он станет идиотом, ханжой; рож­денный в шайке воров, он сделается, вероятно, вором; рож­денный в буржуазном классе, он будет эксплуататором чужого труда; и если он имел несчастье родиться в обществе полубо­гов, управляющих этой землей, дворян, принцев, королевских детей, он будет сообразно степени своих способностей, своих средств и своего могущества тираном, презирающим, порабо­щающим человечество. Во всех этих случаях, даже просто для очеловечения этого индивида, его бунт против общества, в ко­тором он родился, становится необходимым.

Но повторяю, бунт индивида против общества по трудности отличается от его бунта против Государства. Государство есть исторически преходящий институт, временная форма общества, как сама церковь, младшим братом которой оно является; но оно отнюдь не имеет фатального и неподвижного характера общества, которое предшествует всем проявлениям человечно­сти и которое, обладая всей совокупностью всемогущих есте­ственных законов, действий и проявлений, составляет самое основу всякого человеческого существования. Человек, по мень­шей мере с того момента как он сделал первый шаг к человеч­ности, как он начал становиться человеческим существом, то есть существом, более или менее говорящим и думающим, ро­дился в обществе, как муравей рождается в своем муравейнике или пчела в своем улье. Он не выбирает его — напротив, он есть продукт его и так же фатально подчинен естественным за­конам, управляющим его необходимыми проявлениями, как подчиняется и другим естественным законам. Общество одно­временно и предшествует и переживает всякого человеческого индивида, как сама природа. Оно вечно, пока будет существо­вать наша земля. Радикальный бунт против общества был бы, следовательно, так же невозможен для человека, как и бунт против природы, ибо человеческое общество есть в общем не что иное, как последнее великое проявление или творение при­роды на нашей земле. И индивид, который хотел бы восстать против общества, то есть против природы вообще и в частно­сти против своей собственной природы, поставил бы себя вне всяких условий реального существования, устремившись в ни­что, в абсолютную пустоту, в мертвую отвлеченность, в Бога. Следовательно, так же нельзя задавать вопрос о том, добро или зло общество, как невозможно спрашивать, добро или зло природа, всеобщее материальное, действительное, единственное, высшее, абсолютное бытие. Это — нечто большее; это — бес­конечный положительный и первоначальный факт, предшеству­ющий всякому сознанию, всякой идее, всякой интеллектуальной и моральной оценке; это — самая основа, это — мир, в кото­ром фатально, хотя и значительно позже развивается для нас то, что мы называем добром и злом.

Не так обстоит дело с Государством. И я не колеблюсь сказать, что государство есть зло, но зло, исторически необ­ходимое, так же необходимое в прошлом, как будет рано или поздно необходимым его полное исчезновение, столь же необ­ходимое, как необходимы были первобытная животность и тео­логические блуждания людей. Государство отнюдь не есть об­щество, оно является лишь его исторической формой, столь же грубой, как и отвлеченной. Оно исторически возникло во всех странах из союза насилия, опустошения и грабежа — одним словом, из войны и завоевания, с богами, последовательно со­зданными теологической фантазией наций. Оно было с самого своего образования и остается еще и теперь божественной санкцией грубой силы и торжествующей несправедливости. Да­же в самых демократических странах, как Соединенные Штаты Америки и Швейцария, оно является не чем иным, как освя­щением привилегии какого-либо меньшинства и фактическим порабощением огромного большинства.

Бунт против государства гораздо легче, потому что в самой природе государства есть нечто провоцирующее на бунт. Госу­дарство — это авторитет, это — сила, это — хвастовство и увле­чение силой. Оно не старается привлечь на свою сторону, об­ратить в свою веру: всякий раз, как оно вмешивается, оно де­лает это весьма недоброжелательно. Ибо по самой природе своей оно таково, что отнюдь не склонно убеждать, но лишь принуждать и заставлять; как оно ни старается замаскировать свою природу, оно остается легальным насильником воли лю­дей, постоянным отрицанием их свободы. И даже когда оно приказывает что-либо хорошее, оно обесценивает и портит это хорошее потому, что приказывает, и потому, что всякое прика­зание возбуждает и вызывает справедливые бунты свободы, и потому еще, что добро, раз оно делается по приказу, стано­вится злом с точки зрения истинной морали, человеческой, ра­зумеется, а не божественной, с точки зрения человеческого са­моуважения и свободы. Свобода, нравственность и человече­ское достоинство заключаются именно в том, что человек де­лает добро не потому, чтобы кто-либо приказывал ему, но по­тому, что он сознает, хочет и любит добро.

Что касается общества, то оно формально, официально и ав­торитарно не принуждает, оно воздействует естественно, и именно поэтому его действие на индивида несравненно бо­лее могущественно, чем действие государства. Оно создает и формирует всех индивидов, рождающихся и развивающихся в его недрах. Оно вводит в них медленно, с первого дня их рождения до самой смерти, всю свою собственную материаль­ную, интеллектуальную и моральную природу. Оно, так ска­зать, индивидуализируется в каждом.

Реальный человеческий индивид есть существо, столь мало универсальное и абстрактное, что каждый с момента своего зарождения во чреве матери оказывается уже имеющим все свои индивидуальные особенности и заранее определенным благода­ря множеству материальных, географических, климатических, этнографических, гигиенических и, следовательно, экономиче­ских причин и воздействий, составляющих собственно матери­альную, исключительно присущую его семье, классу, нации, ра­се природу. И поскольку склонности и влечения людей зависят от совокупности всех внешних или физических влияний, каж­дый родится с индивидуальной, материально определенной при­родой или характером. Более того, благодаря относительно выс­шей организации человеческого мозга каждый человек, рожда­ясь, приносит, конечно, в различной степени не врожденные идеи и чувства, как утверждают идеалисты, но способность, в одно и то же время материальную и формальную, чувство­вать, думать, говорить и хотеть. Он приносит с собою лишь возможность образовывать и развивать идеи и, как я только что сказал, деятельную чисто формальную силу без всякого со­держания. Кто вкладывает в нее первоначальное содержание? Общество.

Здесь не место исследовать, как образовались в первобыт­ных обществах первые представления и первые идеи, из коих большая часть была, разумеется, весьма нелепа. Все, что мы можем сказать с полной уверенностью, — это то, что сперва они не создавались изолированно и спонтанно чудесно просвещен­ным умом вдохновленных индивидов, но коллективною, чаще всего едва уловимою работою ума всех индивидов, принадле­жащих к этим обществам. Выдающиеся, гениальные люди были в состоянии дать лишь наиболее верное или наиболее удачное выражение этой работе, ибо все гениальные люди, подобно Мольеру, «собирали все хорошее повсюду, где находили его». Следовательно, первоначальные идеи были созданы коллектив­ной работой первобытных обществ. Эти идеи сперва были всегда лишь простым, конечно, весьма несовершенным конста­тированием естественных и общественных фактов и еще менее правильными заключениями, сделанными из этих фактов. Тако­во было начало всех человеческих представлений, воображений и мыслей. Содержание этих мыслей совсем не было спонтанным созданием человеческого ума и было дано ему первоначально' как внешним, так и внутренним действительным миром. Ум че­ловека, то есть работа или чисто органическое и, следователь­но, материальное функционирование его мозга, возбужденное как внешними, так и внутренними впечатлениями, переданны­ми ему его нервами, добавляет этому лишь чисто формальное действие, состоящее в сравнении или сочетании этих впечатле­ний от вещей и фактов в системы истинные или ложные. Так родились первые идеи. При посредстве слова эти идеи или, ско­рее, эти первые создания воображения получили более точное и постоянное выражение, передаваясь от одного человеческого индивида к другому. Таким образом, индивидуальные представ­ления каждого сталкивались друг с другом, контролировались, видоизменялись, взаимно дополнялись и, более или менее сли­ваясь в единую систему, приводили к сформированию общего сознания, коллективной мысли общества.

Эта мысль, передаваемая традицией от одного поколения к другому и все больше развиваемая вековой интеллектуальной работой, составляет интеллектуальное и моральное достояние общества, класса или нации.

Каждое новое поколение находит в своей колыбели целый мир идей, представлений и чувств, которые оно получает как наследие минувших веков. Этот мир сначала не представляется новорожденному человеку в своей идеальной форме, как си­стема представлений и идей, как религия, как доктрина. Дитя не способно ни воспринять, ни понять его в этой форме. Но он навязывается ему как мир фактов, воплощенных и реализо­ванных как в людях, так и во всех вещах, окружающих его с первого дня жизни, говоря его чувствам при помощи всего того, что он слышит и видит. Ибо человеческие идеи и пред­ставления были вначале не чем иным, как продуктом действи­тельных фактов, как естественных, так и общественных, в том смысле, что они были их отражением или отзвуком в человече­ском мозгу и, так сказать, идеальным и более или менее пра­вильным воспроизведением их при посредстве этого безусловно материального органа человеческой мысли. Позже, будучи хо­рошо установлены указанным мною образом в коллективном сознании какого-либо общества, они приобретают силу, доста­точную, чтобы в свою очередь стать производительными причи­нами новых фактов, не чисто естественных, но общественных. Они кончают тем, что изменяют и преобразовывают, правда очень медленно, человеческое существование, человеческие обычаи и институты — одним словом, все взаимоотношения лю­дей в обществе, и путем своего воплощения в самых обыден­ных в жизни каждого вещах они становятся ощутимыми, ося­заемыми для всех, даже для детей. Так что каждое новое по­коление проникается ими с самого нежного детства, и, когда оно достигает зрелого возраста, когда, собственно, и начинается работа его собственной мысли, необходимо сопутствуемая новой критикой, оно находит в себе самом, точно так же как и в ок­ружающем его обществе, целый мир установленных мыслей или представлений, которые служат ему исходной точкой и да­ют ему в некотором роде сырье или ткань для его собственной интеллектуальной и моральной работы. Сюда относятся тра­диционные и обычные представления, созданные вообра­жением, которые метафизики, обманутые тем совершенно нечувствительным и незаметным образом, с каким эти пред­ставления, являясь извне, проникают и запечатлеваются в мозгу детей, прежде даже чем дошли до сознания их самих, ошибочно называют врожденными идеями.

Таковы общие или отвлеченные идеи божества и души, идеи совершенно нелепые, но неизбежные, фатальные в историче­ском развитии человеческого ума, который лишь очень медлен­но, на протяжении веков, приходя к рациональному и крити­ческому сознанию самого себя и собственных своих проявле­ний, всегда исходит от нелепости, чтобы прийти к истине, и от рабства, чтобы завоевать свободу. Таковы идеи, освященные на протяжении веков всеобщим невежеством и глупостью, а также хорошо понятыми интересами привилегированных клас­сов, освященные до такой степени, что даже ныне трудно вы­сказаться против них открыто общедоступным языком без то­го, чтобы не возмутить значительную часть народных масс и не рисковать быть побитым камнями лицемерною буржуа­зией.

Наряду с этими чисто отвлеченными идеями и всегда в тес­ной связи с ними подросток находит в обществе и вследствие всемогущего влияния, оказываемого обществом на него в дет­стве, находит также в самом себе много других представлений или идей, гораздо более определенных, ближе относящихся к действительной жизни человека, к его каждодневному суще­ствованию. Таковы представления о природе и о человеке, о справедливости и об обязанностях и правах индивидов и клас­сов, об общественных условностях, о семье, о собственности, о государстве и также многие другие представления, регули­рующие взаимные отношения людей. Все эти идеи, которые он, рождаясь на свет, находит воплощенными в вещах и в людях и которые запечатлеваются в его собственном уме благодаря получаемому им воспитанию и образованию, раньше даже, чем он приходит к сознанию самого себя, он потом вновь находит их освященными, разъясненными и прокомментированными тео­риями, которые выражают всеобщее сознание или коллектив­ный предрассудок, и всеми религиозными, политическими и экономическими институтами общества, к которому он при­надлежит. И он до такой степени сам пропитан ими, что, будь он сам заинтересован или не заинтересован в их защите, он является их невольным сообщником благодаря всем сво­им материальным, интеллектуальным и моральным обы­чаям.

Чему следует удивляться, так это не всемогущему действию, оказываемому этими идеями, выражающими коллективное со­знание общества, на человеческие массы. Напротив, удиви­тельно, что встречаются еще в этих массах индивиды, имеющие мысль, волю и мужество бороться с ними. Ибо давление, ока­зываемое обществом на индивида, громадно, и нет настолько сильных характеров и столь мощных умов, которые могли бы считать себя свободными от воздействия этого столь же деспо­тического, как и непреоборимого влияния.

Ничто лучше не доказывает общественный характер чело­века, чем это влияние. Можно было бы сказать, что коллек­тивное сознание какого-либо общества, воплощенное как в важнейших общественных институтах, так и во всех деталях его частной жизни и служащее основой всем его теориям, обра­зует род окружающей среды, род интеллектуальной и мораль­ной атмосферы, вредной, но абсолютно необходимой для су­ществования всех членов данного общества. Оно господствует над ними, оно в то же время и поддерживает их, связывая их между собой привычными и необходимо определенными ею са­мою отношениями, внедряя в каждого сознание безопасности, уверенности и обеспечивая для всех главное условие существо­вания толпы — банальность, общие места и рутину.

Огромное большинство людей, не только в народных мас­сах, но и в привилегированных и просвещенных классах, а ча­сто даже больше, чем в народных массах, чувствуют себя спо­койно и благодушно лишь тогда, когда в своих мыслях и во всех своих поступках они строго, слепо следуют традиции и ру­тине: «Наши отцы думали и делали так, и мы должны думать и делать, как они. Все вокруг нас думают и действуют так. Почему бы мы стали думать и действовать иначе, чем все?» Эти слова выражают философию, убеждение и практику девя­носто девяти сотых человечества, взятых наудачу во всех клас­сах общества. И как я уже заметил, в этом заключается наи­большая помеха прогрессу и более скорому освобождению че­ловеческого рода.

Каковы причины этой приводящей в отчаяние медлительно­сти, столь близкой к застою, которая, по-моему, составляет наибольшее несчастье человечества? Причин этих очень много. Одна из самых важных, конечно, среди них — это невежество масс. Лишаемые постоянно и систематически всякого научного воспитания благодаря отеческим заботам всех правительств и привилегированных классов, находящих полезным поддержи­вать в них, сколь возможно, дольше невежество, набожность, веру — три наименования почти одного и того же явления, массы равным образом не знакомы с существованием и упот­реблением того орудия интеллектуального освобождения, ко­торое называется критикой, без которой невозможна полная моральная и социальная революция. Массы, заинтересованные в восстании против установленного порядка вещей, еще привя­заны к нему более или менее благодаря религии их отцов, это­го провидения привилегированных классов.

Привилегированные классы, не имеющие ныне, что бы они ни говорили, ни набожности, ни веры, привязаны к нему в свою очередь в силу своих политических и социальных интересов. Однако невозможно сказать, чтобы это была единственная при­чина их страстной привязанности к господствующим идеям. Как ни низко ценю я современный ум и нравственность этих классов, я не могу допустить, чтобы интересы были единствен­ным двигателем их мыслей и их поступков.

Есть, без сомнения, в каждом классе и в каждой партии бо­лее или менее многочисленная группа умных, сильных и созна­тельно недобросовестных эксплуататоров, называемых сильны­ми людьми, свободных от всех интеллектуальных и моральных предрассудков, равно безразличных ко всем убеждениям и пользующихся любым из них в случае надобности, чтобы до­стичь своей цели. Но эти выдающиеся люди даже в самых ис­порченных классах всегда составляют лишь ничтожное мень­шинство; остальные, как и в самом народе, представляют со­бою стадо баранов.

Они, естественно, поддаются влиянию своих интересов, ко­торые заставляют их видеть в реакции необходимое условие их существования. Но невозможно допустить, чтобы, творя реак­цию, они подчинялись лишь эгоистическому чувству. Громад­ное большинство людей, даже весьма испорченных, действуя коллективно, не может быть столь извращенным.

Во всяком многочисленном объединении и с еще большим основанием в традиционных, исторических ассоциациях, како­выми являются классы, даже если они дошли до такого момен­та своего существования, что они становятся абсолютно зло­вредны или противны интересу и праву всех, есть все же начало нравственности, религии, какие-либо верования, конечно очень мало рациональные, чаще всего смешные и, следовательно, чрезвычайно узкие, но искренние и составляющие необходимое моральное условие их существования.

Общая и основная ошибка всех идеалистов, ошибка, кото­рая, впрочем, вполне логически вытекает из всей их системы, — это искание основы морали в изолированном индивиде, между тем как она заключается — и не может не заключаться — лишь в ассоциированных индивидах. Чтобы доказать это, оценим по достоинству раз навсегда изолированного или абсолютного ин­дивида идеалистов.

Этот человеческий одинокий и отвлеченный индивид есть такая же фикция, как и Бог. Оба они были созданы одновре­менно верующей фантазией или не размышляющим, экспери­ментальным и логическим, а лишь полным воображения дет­ским разумом народов вначале, а позже — развитыми, разъяс­ненными и догматизированными теологическими и метафизиче­скими теориями идеалистических мыслителей. Оба, представляя собою абстракции, лишенные всякого содержания и несовме­стимые с какой бы то ни было реальностью, приводят к Не­бытию.

Я, полагаю, доказал уже безнравственность фикции Бога; позже, в Приложении, я докажу еще полнее ее нелепость. Теперь я хочу проанализировать столь же безнравственную, как и нелепую, фикцию этого абсолютного или отвлеченного чело­веческого индивида, которого моралисты идеальной школы бе­рут за основу своих политических и социальных теорий.

Мне нетрудно будет доказать, что человеческий индивид, ко­торого они восхваляют и которого они любят, есть существо глубоко безнравственное. Это олицетворенный эгоизм, сущест­во по преимуществу безнравственное. Раз он одарен бессмерт­ной душой, он бесконечен и самодовлеющ; следовательно, он ни в ком не нуждается, даже в Боге, тем более не нуждается он в других людях. Логически он отнюдь не должен был бы вы­носить существование равного или высшего индивида, столь же бессмертного и столь же бесконечного или более бессмерт­ного и более бесконечного, чем он сам, рядом с собою или над собою. Он должен быть единственным человеком на земле. Что я говорю! Он должен быть в состоянии назвать себя единствен­ным существом, миром. Ибо бесконечный, встречая что бы то ни было вне себя самого, находит себе предел и уже не беско­нечен больше, а две бесконечности, встречаясь, взаимно унич­тожают друг друга.

Почему теологи и метафизики, выставляющие себя, между прочим, столь тонкими логиками, совершили и продолжают совершать эту непоследовательность, допуская существование многих одинаково бессмертных, то есть одинаково бесконеч­ных, людей и над ними существование Бога, еще более бес­смертного и более бесконечного? Они были вынуждены к этому абсолютной невозможностью отрицать реальное существование, смертность точно так же, как и взаимную независимость мил­лионов человеческих существ, которые жили и живут на этой земле. Это факт, от которого они при всем своем желании не могут отвлечься. Логически они должны бы заключить из него, что души не бессмертны и что они отнюдь не имеют существо­вания, отдельного от их телесных и смертных оболочек, и что, ограничивая себя и находясь во взаимной зависимости, встре­чая вне себя самих бесконечность различных объектов, чело­веческие индивиды, как и все существующее в сем мире, суть преходящие, ограниченные и конечные существа.

Но, признавая это, они должны были бы отказаться от са­мых основ их идеальных теорий, они должны были бы встать под знамя чистого материализма, или экспериментальной и ра­циональной науки. К этому их приглашает мощный голос века.

Они остаются глухими к этому голосу. Их природа вдохнов­ленных людей, пророков, доктринеров и священников и их ум, толкаемый тонкой ложью метафизики, привычной к сумеркам идеальных фантазий, возмущаются против откровенных заклю­чений и против яркого дня простой истины.

Они столь боятся его, что предпочитают переносить проти­воречие, которое сами себе создают этой нелепой фикцией бессмертной души, то есть долгом искать решение в новой не­лепости, в фикции Бога. С точки зрения теории Бог в действи­тельности есть не что иное, как последнее убежище и высшее выражение всех нелепостей и противоречий идеализма. В тео­логии, представляющей детскую и наивную метафизику, он по­является как основа и первопричина нелепости, но в метафизи­ке в собственном смысле слова, то есть в утонченной и рацио­нализированной теологии, он, напротив, составляет последнюю инстанцию и высшее прибежище в том смысле, что все про­тиворечия, кажущиеся неразрешимыми в действительном мире, объясняются в Боге и при посредстве Бога, то есть при посред­стве нелепости, облеченной, насколько возможно, рациональ­ной видимостью.

Существование личного Бога и бессмертие души суть две нераздельные фикции, суть два полюса той же абсолютной не­лепости, из которых одна вызывает другую и одна тщетно ищет своего объяснения, основания своего существования в другой. Таким образом, для очевидного противоречия, кото­рое имеется между предполагаемой бесконечностью каждого человека и действительным фактом существования многих лю­дей, следовательно, многих бесконечных существ, находящихся одно вне другого, неизбежно ограничивая друг друга; между их смертностью и их бессмертием; между их естественной зави­симостью и их абсолютной независимостью одного от другого, идеалисты имеют лишь один ответ: Бог. Если этот ответ ничего вам не объясняет и не удовлетворяет вас, тем хуже для вас. Они не могут дать вам другого.

Фикция бессмертия души и фикция индивидуальной мора­ли, являющаяся ее необходимым последствием, суть отрицание всякой морали. И в этом отношении нужно отдать справедли­вость теологам, которые, будучи гораздо более последователь­ными, более логичными, чем метафизики, смело отрицают то, что принято называть ныне независимой моралью, объявляя весьма основательно, что раз принимается бессмертие души и существование Бога, то нужно признать также, что может быть лишь одна мораль, а именно божественный закон, откро­вение, религиозная мораль, то есть связь бессмертной души с Богом милостью Бога. Помимо этой иррациональной, таинст­венной, мистичной связи, единственно святой и единственно спасительной, и вне вытекающих из нее последствий для чело­века всякие другие связи ничтожны. Божественная мораль есть абсолютное отрицание человеческой морали.

Божественная мораль нашла свое прекрасное выражение в христианской максиме: «Возлюби Бога больше, чем самого себя, а ближнего своего, как самого себя», что обязывает к принесению в жертву Богу самого себя и своего ближнего. До­пустим пожертвование самого себя — оно может быть сочтено за безумие. Но принесение в жертву ближнего с человеческой точки зрения абсолютно безнравственно. И почему я принуж­даюсь к сверхчеловеческой жертве? Ради спасения моей души. Таково последнее слово христианства. Итак, чтобы угодить Бо­гу и спасти свою душу, я должен принести в жертву своего ближнего. Это абсолютнейший эгоизм. Этот эгоизм, не умень­шенный и не уничтоженный, но лишь замаскированный в като­лицизме, вынужденной коллективностью и авторитарным иерар­хическим и деспотическим единством Церкви, появляется во всей своей циничной откровенности в протестантстве, в этом своего рода религиозном «спасайся, кто может!».

Метафизики в свою очередь стараются прикрыть этот эго­изм, который есть врожденный и основной принцип всех идеаль­ных доктрин, говоря очень мало, насколько возможно мало об отношениях человека к Богу и много о взаимных отношениях людей. Это совсем не красиво, не откровенно и не логично с их стороны. Ибо раз допускается существование Бога, то является необходимость признать отношения человека с Богом. И долж­но признать, что перед лицом этих отношений с абсолютным и высшим существом все другие отношения необходимо неиск­ренни. Или Бог не есть Бог, или же его присутствие все погло­щает и уничтожает. Но оставим это...

Итак, метафизики ищут мораль в отношениях людей между собою, и в то же время они утверждают, что она есть безу­словно индивидуальный факт, божественный закон, вписанный самим Богом в сердце каждого человека независимо от его от­ношений с другими человеческими существами. Таково непо­бедимое противоречие, на котором основана теория нравствен­ности идеалистов. Раз, прежде чем я вступил в какие-либо от­ношения с обществом и, следовательно, независимо от какого бы то ни было влияния общества на меня, я ношу нравствен­ный закон, вписанный заранее самим Богом в мое сердце, то этот нравственный закон необходимо чужд и безразличен, ес­ли не враждебен, моему существованию в обществе. Он не может касаться моих отношений с людьми и может опреде­лять лишь мои отношения с Богом, как это вполне логично утверждает теология. Что же касается людей, они с точки зре­ния этого закона мне совершенно чужды. Так как нравствен­ный закон создан и вписан в мое сердце помимо всяких моих отношений с ними, то ему нет до них никакого дела.

Но, скажут мне, этот закон как раз повелевает вам любить людей, как самого себя, ибо они суть вам подобные, и ничего не делать им, чего бы вы не хотели, чтобы было сделано вам самим, — соблюдать в отношении их равенство, одинаковую нравственность, справедливость. На это я отвечу: если правда, что нравственный закон содержит в себе такое повеление, я должен заключить из этого, что он не был создан и не был изолированно написан в моем сердце. Он необходимо предпо­лагает существование, предшествующее моим отношениям с другими людьми, подобными мне, и, следовательно, не созда­ет этих отношений, но, находя их уже естественно установив­шимися, он лишь регулирует их и является лишь в некотором роде развитым проявлением, объяснением и продуктом их. От­сюда явствует, что нравственный закон есть не индивидуаль­ный, но социальный факт, творение общества.

Если бы было иначе, нравственный закон, вписанный в мо­ем сердце, был бы нелепостью. Он регулировал бы мои отноше­ния с существами, с которыми я не имел никаких отношений и о существовании которых я не подозревал.

На это у метафизиков имеется ответ. Они говорят, что каж­дый человеческий индивид, рождаясь, приносит с собой закон, вписанный рукой самого Бога в его сердце, но что этот закон находится сперва в скрытом состоянии, лишь в виде возмож­ности, не осуществленной и не проявленной для самого индиви­да, который не может осуществить его и которому удается рас­шифровать его в себе самом, лишь развиваясь в обществе себе подобных, — одним словом, что человек приходил к сознанию этого закона, присущего ему, лишь путем отношений с другими людьми.

Это разъяснение, хотя и не правдоподобное, но вполне при­емлемое, приводит нас к доктрине врожденных идей, чувств и принципов. Доктрина эта известна. Человеческая душа, бес­смертная и безграничная по своей сущности, но телесно опре­деленная, ограниченная, отягощенная и, так сказать, ослеплен­ная и уничтоженная в своем реальном существовании, содер­жит в себе все эти вечные и божественные принципы, но без своего ведома, даже совершенно не подозревая сперва о них. Бессмертная, она необходимо должна быть вечной в прошлом, как и в будущем. Ибо, если она имела начало, она неизбежно должна иметь конец и отнюдь не была бы бессмертной. Чем бы­ла она, что делала на протяжении всей этой вечности, лежащей позади нее? Одному Богу это известно. Что касается ее самое, она этого не помнит, она не знает. Это великая тайна, полная вопиющих противоречий, и, чтобы разрешить их, нужно при­бегнуть к высшему противоречию, к Богу. Во всяком случае она всегда обладает, сама того не подозревая, в какой-то неведо­мой, таинственной области своего бытия всеми божественными принципами. Но, затерянная в своем земном теле, огрубевшая вследствие грубо материальных условий своего рождения и своего существования на земле, она уже не способна их осознать и даже не в силах вспомнить о них. Это все равно как если бы она их вовсе не имела. Но вот встречается в обществе множество человеческих душ, которые все одинаково бессмерт­ны по своей сущности и все одинаково огрубелые, приниженные и материализованные в своем реальном существовании. Снача­ла они до такой степени мало узнают друг друга, что одна материализованная душа пожирает другую. Как известно, людоедство было первым обычаем человеческого рода. Затем, про­должая ожесточенную войну, каждая стремится поработить все другие —это долгий период рабства, период, который еще да­леко не закончился и ныне. Ни в людоедстве, ни в рабстве нельзя найти, без сомнения, никаких следов божественных принципов. Но в этой непрестанной борьбе между собой наро­дов и людей заключается история, и именно вследствие бесчис­ленных страданий, являющихся самым явным результатом ее, души мало-помалу пробуждаются, выходя из своего огрубения, приходя в себя, все больше распознавая себя и углубляясь в свое интимное сущее; вызываемые к тому же и побуждаемые одна другою, они начинают вспоминать себя, сперва предчув­ствовать, а затем различать и усваивать более отчетливо прин­ципы, которые Бог испокон веков начертал в них собственной рукой.

Это пробуждение и это воспоминание происходят сначала вовсе не в душах, более бесконечных и более бессмертных. Это было бы нелепостью, ибо бесконечность не допускает сравнительных стеснений, так что душа величайшего идиота столь же бесконечна и бессмертна, как и душа величайшего гения.

Оно происходит в душах наименее грубо материализован­ных и, следовательно, более способных пробудиться и вспом­нить себя. Таковы люди гениальные, боговдохновенные, полу­чившие откровение, законодатели, пророки. Раз эти великие и святые люди, просвещенные и побуждаемые духом, без по­мощи которого ничто великое и доброе не делается в этом ми­ре обрели в себе самих одну из тех божественных истин, ко­торые каждый человек бессознательно носит в своей душе, лю­дям более грубо материализованным делается, конечно, гораз­до легче сделать то же самое открытие в себе самих. Таким-то образом всякая великая истина, все вечные принципы, проявив­шиеся сперва в истории как божественные откровения, сводятся позднее к истинам, без сомнения божественным, но которые тем не менее каждый может и должен найти в себе самом и признать их как основы своей собственной бесконечной сущ­ности или своей бессмертной души. Этим объясняется, как исти­на, первоначально открытая одним-единственным человеком, распространяется мало-помалу вовне и создает учеников, спер­ва малочисленных и обычно преследуемых, как и сам учитель, массами и официальными представителями общества, но, рас­пространяясь все больше и больше по причине этих самых пре­следований, она кончает тем, что рано или поздно овладевает коллективным сознанием, и после того, как она долго была истиной исключительно индивидуальной, она превращается в конце концов в истину, принятую обществом. Осуществлен­ная, плохо ли, хорошо ли, в общественных и частных институ­тах общества, она становится законом.

Такова общая теория моралистов метафизической школы. На первый взгляд, я сказал уже, она весьма приемлема и ка­жется примиряющей самые несогласуемые вещи: Божествен­ное откровение и человеческий разум, бессмертие и абсолют­ную независимость индивидов с их смертностью и абсолютной зависимостью, индивидуализм с социализмом. Но, исследуя пристальнее эту теорию и ее следствия, нам легко будет при­знать, что она есть не что иное, как видимое примирение, при­крывающее фальшивой маской рационализма и социализма, старинное торжество божественной нелепости над человеческим разумом и индивидуального эгоизма над социальной солидар­ностью. В конце концов она приводит к абсолютной изоляции индивидов и, следовательно, к отрицанию всякой морали.

Несмотря на претензии этой теории на чистый рационализм, она начинает с отрицания всякого разума, с нелепости, с фик­ции бесконечного, затерявшегося в конечном, или с допущения души, многих бессмертных душ, заложенных и заключенных в смертных телах. Чтобы исправить и объяснить эту человеч­ность, эта теория вынуждена прибегать к другой нелепости, по преимуществу к Богу, к своего рода бессмертной, личной, не­изменной душе, заложенной и заключенной в преходящем и смертном мире и сохраняющей все же свое всеведение и свое всемогущество. Когда этой теории задают нескромные вопросы, которых она не в состоянии разрешить, ибо нелепость неразре­шима и необъяснима, она отвечает страшным словом Бог — таинственным абсолютом, который, совершенно ничего не обозначая или обозначая невозможное, по ее мнению, разреша­ет и объясняет все. Это ее дело и ее право, ибо потому-то она, наследница и более или менее послушная дочь теологии, и на­зывается метафизикой.

Что подлежит здесь нашему рассмотрению, так это мораль­ные последствия этой теории. Установим прежде всего, что ее мораль, несмотря на свою социалистическую видимость, есть мораль исключительно индивидуалистическая. После этого нам будет нетрудно уже доказать, что при таком своем преобладаю­щем характере она на самом деле является отрицанием всякой морали.

Согласно этой теории, бессмертная и индивидуальная душа каждого человека, бесконечная или абсолютно самодовлеющая по своей сущности и как таковая не имеющая абсолютно ни­какой потребности в каком-либо существе, ни в отношениях с другими существами для самодополнения, оказывается за­ключенной и как бы уничтоженной в смертном теле. Находясь в этом состоянии падения, причины которого останутся для нас, без сомнения, навсегда неизвестными, потому что челове­ческий ум не способен их разрешить и потому что разрешение их заключается единственно в абсолютной тайне — в Боге, и будучи низведенной до этого состояния материальности и абсолютной зависимости от внешнего мира, человеческая душа нуждается в обществе, чтобы пробудиться, чтобы вспомнить се­бя самое, чтобы вновь обрести сознание себя самой и божест­венных принципов, от века заложенных в ее недра самим Богом и составляющих ее истинную сущность.

Таковы социалистический характер и социалистическая сто­рона этой теории. Отношение людей к людям и каждого че­ловеческого индивида ко всем остальным, одним словом об­щественная жизнь, появляются в ней лишь как необходимое средство развития, как мостик, а не как цель. Абсолютная и конечная цель каждого индивида — это он сам вне других человеческих индивидов, это он сам перед лицом абсолютной индивидуальности, перед Богом. Человек нуждается в людях, чтобы выйти из своего земного принижения, чтобы вновь себя обрести, чтобы вновь схватить свою бессмертную сущность, но как только он обрел ее, черпая отныне свою жизнь лишь в ней одной, он поворачивается к людям спиной и погружается в со­зерцание мистической нелепости, в обожание своего Бога.

Если он сохраняет еще тогда какие-либо отношения с людь­ми, то не из нравственной потребности и, следовательно, не из любви к ним, ибо любят лишь того, в ком нуждаются, и того, кто нуждается в вас. Человек же, вновь обретший свою бес­конечную и бессмертную сущность, самодовлеющий, не нужда­ется больше ни в ком; он нуждается лишь в Боге, который в си­лу тайны, понятной одним метафизикам, кажется обладающим бесконечностью более бесконечной и бессмертием более бес­смертным, чем бесконечность и бессмертие людей. Поддержи­ваемый отныне божественными всеведением и всемогуществом, индивид, сосредоточенный и свободный в самом себе, не может более испытывать потребности в других людях. Следовательно, если он продолжает еще сохранять некоторые отношения с ни­ми, то это может быть лишь по двум основаниям.

Во-первых, потому, что пока он остается отягощенным сво­им смертным телом, он вынужден есть, укрываться, одеваться и защищаться как от внешней природы, так и от нападений лю­дей, а если он — человек цивилизованный, то он имеет потреб­ность в некотором количестве материальных вещей, которые со­ставляют достаток, комфорт, роскошь, из коих многие, неведо­мые нашим предкам, ныне считаются всеми предметами первой необходимости. Он мог бы, конечно, следуя примеру святых лю­дей минувших веков, уединиться в какую-либо пещеру и пи­таться кореньями. Но по-видимому, это больше не по вкусу со­временным святым, думающим, без сомнения, что материаль­ный комфорт необходим для спасения души. Итак, человек нуждается во всех этих вещах. Но эти вещи могут быть про­изведены лишь коллективным трудом людей: изолированный труд одного человека был бы не в состоянии произвести даже миллионную их часть.

Отсюда следует, что индивид, обладающий своей бессмерт­ной душой и своей внутренней, независимой от общества сво­бодой, современный святой имеет материальную потребность в этом обществе, с моральной точки зрения не имея в нем ни малейшей потребности.

Но как следует назвать отношения, которые, будучи мотиви­рованы исключительно лишь материальными потребностями, не санкционированы в то же время, не подкреплены какой-либо моральной потребностью? Очевидно, назвать их можно только одним именем: эксплуатация. И в самом деле, в метафизиче­ской морали и в буржуазном обществе, как известно опираю­щемся на эту мораль, каждый индивид неизбежно делается эксплуататором общества, то есть всех; и роль государства в его различных формах — от теократического государства и самой абсолютной монархии до самой демократической рес­публики, основанной на самом широком всеобщем избиратель­ном праве, — заключается не в чем ином, как в регулировании и гарантировании этой взаимной эксплуатации.

В буржуазном обществе, основанном на метафизической морали, каждый индивид по необходимости или по самой ло­гике своего положения оказывается эксплуататором других, ибо он материально чувствует потребность во всех, морально же — ни в ком. Следовательно, каждый, избегающий общественной солидарности как помехи полной свободе его души, но ищущий ее как необходимого средства для поддержания своего тела, рассматривает общество лишь с точки зрения своей матери­альной личной пользы и вносит в него, дает ему лишь то, что абсолютно необходимо для того, чтобы иметь не право, но воз­можность обеспечить для самого себя эту пользу. Каждый рас­сматривает его, одним словом, как эксплуататор. Но когда все — одинаково эксплуататоры, необходимо должны быть удачники и неудачники, ибо всякая эксплуатация предполага­ет наличность эксплуатируемых. Есть, следовательно, эксплуа­таторы, являющиеся таковыми одновременно как в возможно­сти, так и в действительности; и другие, большинство, народ, которые таковы лишь в возможности, лишь по намерениям, но не в действительности. В действительности они — вечно эксп­луатируемые. Вот, следовательно, к чему приводит в социаль­ной экономии метафизическая или буржуазная мораль — к беспощадной и непрерывной войне между всеми индивидами, К ожесточенной войне, в которой большинство погибает, чтобы обеспечить торжество и благополучие малого числа.

Вторая причина, могущая привести индивида, достигшего полного обладания самим собой, к сохранению отношений с другими людьми, — это желание угодить Богу и чувство обя­занности выполнить его вторую заповедь.

Первая заповедь повелевает любить Бога больше самого се­бя, и вторая — любить людей, своих ближних, как самого себя, и делать им из любви к Богу всякое добро, которое он желал бы, чтобы делали ему.

Обратите внимание на эти слова: «из любви к Богу». Они полностью выражают характер единственной возможной люб­ви при метафизической морали, состоящей как раз в том, что­бы отнюдь не любить людей ради их самих, по собственной по­требности, но лишь чтобы угодить всевышнему господину. Впрочем, так оно и должно быть. Ибо, раз метафизика допу­скает существование Бога и отношения между человеком и Бо­гом, она должна, как и теология, подчинить им все человече­ские отношения. Идея Бога поглощает, разрушает все, что не есть Бог, замещая все человеческие и земные реальности бо­жественными фикциями.

По метафизической морали, как я уже сказал, человек, при­шедший к сознанию своей бессмертной души и ее индивиду­альной свободы перед Богом и в Боге, не может любить лю­дей, ибо морально он не чувствует более к этому потребности и потому что можно любить, как я еще добавил, лишь того, кто нуждается в вас.

Если верить теологам и метафизикам, первое условие пол­ностью выполнено в отношениях человека с Богом, ибо они утверждают, что человек не может обойтись без Бога. Человек может, следовательно, и должен любить Бога, ибо он так нуж­дается в нем. Что же касается второго условия — возможно­сти любить лишь того, кто испытывает потребность в этой любви, оно совершенно не выполнено в отношениях человека с Богом.

Было бы нечестиво сказать, что Бог может нуждаться в любви людей. Ибо нуждаться в чем-нибудь —• значит испы­тывать недостаток в чем-либо, необходимом для полноты суще­ствования. Это, следовательно, проявление слабости, сознание в собственной бедности. Бог, абсолютно самодовлеющий, не мо­жет нуждаться ни в ком и ни в чем. Не имея никакой потреб­ности в любви людей, он не может любить их. И то, что назы­вают его любовью к людям, есть не что иное, как абсолютный гнет, подобный, но, конечно, еще более чудовищный, чем тот, который всемогущий император Германии оказывает ныне на всех своих подданных. Любовь людей к Богу также весьма сходна с той, которую испытывают немцы к этому монарху, ставшему ныне столь могущественным, что после Бога мы не знаем большего могущества, чем его.

Истинная, реальная любовь, выражение взаимной и равной любви, может существовать лишь между равными. Любовь высшего к низшему есть гнет, подавление, презрение, эгоизм, гордость, тщеславие, торжествующее в чувстве величия, осно­ванного на унижении другого. Любовь низшего к высшему — это унижение, страхи и надежды раба, ждущего от своего гос­подина то счастья, то несчастья.

Таков характер так называемой любви Бога к людям и лю­дей к Богу. Это — деспотизм одного и рабство других.

Что же означают эти слова: любить людей и делать им доб­ро из любви к Богу? Это значит обращаться с ними, как Бог этого хочет. А как хочет он, чтобы с ними обращались? Как с рабами.

Бог, по природе своей, вынужден обращаться с ними сле­дующим образом. Будучи сам абсолютным Господином, он вы­нужден рассматривать их как совершенных рабов. Рассматри­вая их как таковых, он не может не обращаться с ними, как с таковыми. Чтобы освободить их, есть лишь одно средство: это самоотречение, самоуничтожение, исчезновение. Но это было бы уже слишком много требовать от его всемогущества. Он еще может, чтобы примирить странную любовь, которую он чув­ствует к людям, со своей справедливостью, не менее своеобраз­ною, принести в жертву своего единственного сына, как нам рассказывает Евангелие; но отречься, покончить самоубийст­вом из любви к людям — этого он не сделает никогда, по край­ней мере если не будет вынужден к этому научной критикой. Пока доверчивая фантазия людей позволит ему существовать, он всегда будет абсолютным сувереном, властителем рабов. Следовательно, очевидно, что обращение с людьми по-божески может означать лишь обращение с ними как с рабами.

Любовь людей по-божески — это любовь раба. Я, Божьей милостью бессмертный и целостный индивид, чувствующий себя свободным именно потому, что я раб Бога, я не нуждаюсь ни в каком человеке, чтобы сделать более полными мое счастье и мое материальное и моральное существование, но я сохраняю мои отношения с ними, чтобы повиноваться Богу, и, любя из любви к Богу, обращаясь с ними по-божески, я хочу, чтобы они были рабами Бога, как я сам. Следовательно, если всевышнему Господину угодно избрать меня, чтобы осуществлять на земле его святую волю, я сумею заставить их быть рабами. Таков истинный характер того, что искренние и серьезные обожатели Бога называют своей любовью к людям. Это — не столько само­отверженность тех, кто любит, сколько вынужденная жертва выступающих объектами или, скорее, жертвами этой любви. Это не освобождение их, это — их порабощение для вящей сла­вы Бога. И таким-то образом божественный авторитет превра­щается в авторитет человеческий, и Церковь создает Государ­ство.

Согласно теории, все люди должны служить Богу именно таким образом, но, как известно, много званных, но мало из­бранных. И к тому же, если бы все равным образом были спо­собны выполнить эту службу, то есть если бы все пришли к той же ступени интеллектуального и морального совершенства, святости и свободы в Боге, это самое служение сделалось бы ненужным. Если это необходимо, так лишь потому, что огромное большинство человеческих индивидов не дошло до такой степени; отсюда следует, что эту массу, еще невежественную и грубую, следует любить и обращаться с ней по-божески, то есть она должна управляться и порабощаться меньшинством святых, которых тем или иным способом Бог никогда не преми­нет сам выбрать и поставить в привилегированное положение, которое позволит им выполнить этот долг. [...]

После того как я показал, как идеализм, исходя из неле­пых идей Бога, бессмертия душ, первобытной свободы индиви­дов и их нравственности, независимых от общества, приводит фатальным образом к освящению рабства и безнравственности, я должен показать теперь, как действительная наука — мате­риализм и социализм (это второе выражение, впрочем, есть лишь правильное и полное развитие первого именно потому, что они принимают за исходную точку материальную природу, естественное и первобытное рабство людей, и потому, что они тем самым обязывают себя искать освобождения людей не вне, но в самых недрах общества, не вопреки ему, но через него) — должна точно так же необходимо прийти к установлению самой широкой свободы индивидов и человеческой нравственности.